Арена
Шрифт:
— Это я, — сказала она.
— Здравствуйте. Одевайтесь, мы едем к принцу, принц выбрал ваш пирог: попробовал — и он пришёлся ему по душе.
— Принцу стало лучше?
Рыцарь взглянул хитро на Клавдию и улыбнулся, кивнул:
— Лучше.
Она пошла в свою комнату, одеваться; что же делать, придётся говорить, конечно, так легко от Лукаша не отделаешься; в комнату постучали — Хлоя; «заходи, Хлоя»; та влетела, в ночной рубашке, кинулась ей на шею: «о, Клавдия, как тебе повезло, ты чужеземка, но принц выбрал тебя, как здорово! нет, не надевай это, я тебе принесу своё самое лучшее платье, у нас же с тобой один размер» «ну, я же не замуж иду, — отбивалась Клавдия, — я просто еду в гости — позавтракать там, или на что он ещё способен» «нет, Клавдия, ну пожалуйста»; Хлоя убежала; и прибежала, кинула на кровать платье — простое, но при этом чудесное: нежно-голубое, до самого пола, с длинными рукавами, на корсете серебряная вышивка. Платье цвета неба — вспомнила Клавдия.
Поверх платья она надела свой плащ; рыцарь посадил её сзади: «вы ездили раньше на коне?» Она помотала головой; «тогда держитесь крепко за меня, не стесняйтесь, вцепитесь прямо, я переживу; просто принц велел доставить вас как можно быстрее; вы были знакомы раньше?» Она опять замотала головой; «ну что ж, — сказал рыцарь, — наверное, вы здорово печёте пироги»; и они полетели. Клавдия ничего не помнила из этой скачки — только плащ рыцаря, его плечи, волосы; от него пахло чем-то родным: травами, мёдом;
— Здравствуй, Клавдия, — сказал он, повернул голову; голос его был призраком прежнего — глубокого, низкого, сейчас он звучал как хрусталь с трещиной — еле слышно.
— Здравствуй, Лукаш, — он показал прозрачной рукой на кресло рядом — низкое, уютное, тоже белое, полное подушечек. Она приблизилась и села. Как он похудел, одни глаза остались, огромные, тёмные, два незамёрзших озера в снежном парке.
— Ты всё-таки пришла.
— Да, я подумала, что нужно вернуть тебе кольцо. Ты же не можешь без него стать королём.
— Не могу.
— Ну вот. Я вернула. Становись королём.
— Зачем?
— Защищать свои земли, свой народ.
— А, ну да… — складка легла между бровей, тонкая, будто штрих на японской картинке. — Необычный способ ты выбрала. Я чуть не подавился.
— Ну, извини. В моём мире такую штуку с кольцом проделала принцесса в одной сказке… Там принц тоже подавился, но не умер. Ты ведь не умер?
— Я изо всех сил стараюсь, но нет, не умер, как видишь. Красивое платье. Твоё?
— Нет. Мне его одолжила подруга, дочка хозяев, у которых я работаю.
— Ты работаешь? Кем?
— Служанкой.
— С ума сойти. И всё это ради меня?
— Да.
Он замолчал, смял одеяло, попытался сесть, не смог, Клавдия подхватила его — он был тонкий и горячий, оттолкнул её, потом смягчился.
— Нам сейчас принесут завтрак, хочешь есть? Наверное, тебя разбудили… Нравится моя башня?
— Да, очень уютно. Я, правда, думала, что у тебя все стены в картинах сражений, охоты, оружие висит…
— Это моя детская комната. Внизу — библиотека, там мы занимались с Мариусом, а есть ещё лестница наверх — там, скрытая, в стене; надо нажать на камень за твоей спиной; она ведёт в обсерваторию: там я наблюдал за звёздами… — и не выдержал, крикнул почти: — Почему ты пришла?! Ты сказала, что ненавидишь меня!
— Я тоже так думала, даже хотела прибить пару раз, а потом… ты ведь умер у меня на руках. Я никогда не видела смерть. Я поняла, что ты был, настоящий, не сон, не сумасшедший, и стала думать: как же такое бывает? как ты решился пройти сквозь миры к незнакомой девушке? и как ты там: вернулся? Ты ведь принц, ты должен вернуться, ты важен для людей, которых я не знаю; а вдруг ты умер совсем… Не знаю, что это — испуг или совесть, я поняла, что поступила нехорошо, грубо, мне теперь нужно знать, что с тобой всё в порядке, — такая дурацкая ответственность, исправить всё, не навязываться: вот, мол, я передумала; нет, я буду безумно рада, если ты полюбишь другую и станешь счастливым; я почувствую облегчение: вот, у Лукаша всё хорошо; я думала о тебе каждый день, и у меня всё сердце изболелось; а теперь ты выздоровеешь, я знаю, я чувствую, моему сердце легче; теперь я могу вернуться; а если не вернусь — ничего, проживу тихо на хуторе жизнь и буду знать: в ней всё было, в ней был ты…
Он молчал. В комнату кто-то тихо вошёл, вкатил стеклянный столик — на нём стоял сервиз: две чашки, сливочник, чайничек, маслёнка, сахарница — всё крошечное, белое, словно кукольное; она боялась смотреть на Лукаша, лицо её горело; свет в комнате изменился: от окна пошло белое сияние; колдовство — подумала Клавдия, подняла глаза на окно — за окном шёл снег. «Снег, — улыбнулась она, — значит, осень закончилась, наступила зима, значит, принц выздоровел…»
— Что же это, если не любовь? — тихо сказал он.
THE CHAUFFEUR
Шофёр Ван Гарретов приехал за Эдмундом уже в шесть вечера, хотя официально отпустить мальчика обещали в семь; но мальчик не вышел на крыльцо академии ни в семь, ни в восемь, ни в девять; шофёр понял: что-то не так, — и позвонил: «вы знаете, мальчика до сих пор нет, мне подождать?» «нет ещё? как же так… нет, не ждите, езжайте домой, сегодня же сочельник»; развернул лимузин и уехал с чистой совестью: в конце концов, действительно сочельник, ему тоже нужно домой, к маме, жене и дочке; вот и на сиденье рядом полно подарков — коробок, обтянутых розовым; в одной набор: наушники, шарф, варежки, сумочка — пушистое всё, ярко-нежно-розовое, дочке; в другой — вишни в шоколаде, целый килограмм, маме; она весёлая женщина, сказала, что это и есть её мечта — килограмм сладостей на Рождество, и ещё фильм с Харрисоном Фордом, «Ганновер-стрит»; в третьей коробке — чудесный кашемировый русский платок, для жены; она ему подарок уже сделала: была беременна — мальчик, они уже даже имя придумали — Эрик, принц из диснеевского мультфильма; когда Ван Гарреты разберутся, в чём дело, поедет их подопечный на Рождество или нет, то пусть такси вызывают или сами едут — на одной из своих пяти машин.
Эдмунд же был наказан: стоял в парадной зале академии, полной портретов генералов, маршалов, эха, лепнины, колонн; обычно в ней проходят балы и сборы, утренние и вечерние; стоял на одной ноге с шести вечера или около того — с перемены, на которой ударил парня двумя курсами старше, — и до одиннадцати; «будешь здесь стоять до отбоя», — сказал сержант роты, мужик незлой, но рассердившийся; ведь с Эдмундом и без того никто не дружил, его невозможно было любить, холодного, молчаливого, эльфа-подменыша из народной сказки, Кая, за которым не пришла Герда; в тот день во всех газетах напечатали новость: скончался дядя Эдмунда, Алекс Сеттерфилд; на фотографии невероятно красивое лицо — тонкое, изысканное, словно ирис, японская каллиграфия; «"…в сумасшедшем доме", — прочитал парень двумя курсами старше, — вот откуда корешки у Эдмунда, немочи бледной»; голос у парня был нарочито тихий, но Эдмунд услышал — хоть и стоял в другом конце коридора, — услышал, будто эти слова сами пришли к нему, будто их принесли ему в письме: конверт на подносе, рука дворецкого в белой перчатке. Эдмунд побежал по коридору, точно собрался прыгать с моста в реку Северн, самоубийца, пустая квартира, машина на автостоянке супермаркета; врезался в этого парня, сшиб с ног, как стол, полный посуды;
загрохотало, зазвенело; «да как ты смеешь, — закричал, — гад, гнида, сволочь, мразь!» — и ударил в лицо — как-то так странно, не слева, не справа, а прямо, словно не лицо было впереди, а кусок стены, который нужно пробить, — а за ним поля, свобода; кровь брызнула совершенно, как в японском кино, — во все стороны; все взвизгнули, словно не военная академия, а институт благородных девиц. Эдмунда оттащили сначала в кабинет по соседству — военной истории, где он всё рассказал портрету Наполеона — самой красивой картине на свете — где он изображён на Аркольском мосту, с мечом и флагом, волосы развеваются, тучи клубятся; а потом уже в этот зал — стоять на одной ноге — его, единственного наследника Сеттерфилдов, одной из самых богатых фамилий в мире. Кроме дяди Алекса, у Эдмунда был ещё один дядя, дядя Артур, но он католический священник, военный хирург — и отказался от какой-либо собственности, поэтому всё: деньги, нефть и золото, картины, поместья и парки — доставалось Эдмунду; об этом тоже писали в газете; но Эдмунд не обрадовался; он был раздавлен — он обожал Алекса. Алекс был красив, Алекс рисовал удивительные картины, на которых цвели розы и шёл снег, — как настоящие, Алекс здорово рассказывал про книги, которые читал; по его дому бродили привидения, Алекс пил с ними вино и занимался любовью — все думали, он спятил, а на самом деле Алекс просто умел существовать сразу в нескольких измерениях; Эдмунд приходил к нему несколько раз в гости и всё понял: дядя Алекс — хранитель луча Тёмной Башни, в его доме сходятся миры; в одной зале, например, зеркала были всегда запотевшими — в огромной бальной зале: двенадцать хрустальных венских люстр весом в сто килограмм каждая, потолок в золоте и французских акварелях восемнадцатого века — и зеркала, от пола из нескольких сортов дерева до потолка, по трём стенам, — и вот они всегда были мокрыми, словно здесь танцевала куча народа, несколько сотен человек разом; пахло духами, потом, пудрой, раздавленными цветами; и они там и вправду танцевали — только в другом мире…«Свободен», — прервал размышления Эдмунда сержант: он уже успокоился, уже выпил чуть-чуть до Рождества — за сочельник — и вспомнил об Эдмунде, заглянул в ледяную парадную; «иди домой, за тобой приезжала машина, но уже уехала; можешь вызвать такси за счёт академии», — будто он теперь не самый богатый мальчик в мире, а самый обычный; Эдмунд опустил занемевшую ногу — она стукнулась о паркет, неживая, потребовала пощады, но Эдмунд всё равно пошёл, сразу и быстро, не оглядываясь, будто убил в этой зале кого-то розовой вазой династии Мин по голове — кого ненавидел несколько лет, жил этой ненавистью, а теперь надо жить заново; «с Рождеством», — сказал ему в спину сержант, а Эдмунд шёл и шёл и не оглядывался, и сержант подумал: «не вернётся, что ли, больше? странный ребёнок; кто придумал отправить его учиться в военную академию? художника…» У самых дверей мальчик побежал, толкнул двери, и они распахнулись, точно в рассвет; побежал в одной форме, без пальто, без рюкзака; сразу на крыльцо, посмотрел на город: весь в огнях, никто не спит, Рождество; прошёл лестницу, аллею заснеженную; открыл калитку в огромных ажурных воротах — меч и ворон — герб академии; здесь учились его дед и отец; их любили, а Эдмунда нет; «любить Эдмунда — это особое умение», — шутила мама давным-давно, когда он был ещё совсем маленький; все люди любят огонь в камине — теоретически, но, чтобы действительно любить его, надо построить камин, найти хорошие дрова для него, купить спичек и газет, разжечь а это требует усилий; ещё надо любить снег — кружиться под ним, как в сказке; и ещё слышать старинный хрусталь: с трещинкой? нет? И ещё уметь ходить тихо — вот таким надо быть человеком, чтобы полюбить Эдмунда; Эдмунд — тёмно-красное терпкое вино с корицей и гвоздикой, вкус не для всех; родители его любили, и Алекс любил; и Гермиона полюбила; а больше его никто не любил…
Холода он не чувствовал, у Сеттерфилдов горячая кровь, бежит по венам и приговаривает: «они должны быть как огонь», — это тоже из маминого фольклора. «Сеттерфилды — древний род, выходцы с самого севера: каменные замки высоко в горах, снег, лавины, сосны вековые — ни одному королю не подчинить себе Сеттерфилдов; но холод в этих замках тот ещё», — такие она рассказывала на ночь сказки; поэтому Эдмунд идёт без пальто и говорит себе, что всё в порядке, что городской холод ему — как укус комара. «Подарки, покупаем, покупаем, парень, не проходи мимо», — высокий негр в шапке Деда Мороза продаёт бусы — классные бусы — стеклянные, разноцветные, в сотню рядов некоторые, африканские колдунские; Эдмунд шарит по карманам — ему приглянулись чёрно-жёлтые, чёрный — атласный, блестящий, а жёлтый — тёмный, медовый, густой, горячий; но мелочи совсем чуть-чуть, ему бы ещё такси поймать, — и качает головой, просто смотрит и запоминает сочетания цветов, идёт дальше; центральная улица — сплошные кафе и рестораны — золотые окна со шторами винного цвета, девичьи силуэты в чёрных облегающих платьях: одна нога на другой, туфля на высоком каблуке раскачивается, рука изящная, с браслетом тонким, цепочка, узор из стразов — цветок или знак зодиака, — словно из картона чёрного бархатного вырезана; Гермиона такие режет в пять секунд, когда делает свои картинки, — из бумаги чёрной и золотой, кусочков ткани, засушенных листьев и раздавленных в сверкающее напыление ёлочных игрушек. Эдмунд смотрел на одно окно почти целый час: как девушка покачивает этой своей туфлей от Маноло, крутит локон на пальце, подносит к губам сигарету — лица и цвета волос девушки не было видно, только силуэт на занавеске — такой театр одной тени; потом побрёл дальше и опять замер: кафе закончились; перед Эдмундом вырос огромный игрушечный магазин. После смерти родителей, десять лет назад, он ни разу не был в семейном доме — не хотел, боялся, что будет плакать, плакать-плакать и умрёт от слёз, задохнётся, захлебнётся; в огромном, занимающем пол-улицы, из красного кирпича доме; не знающие ничего о Сеттерфилдах думали, что это музей, который закрыт на реставрацию; в этом доме была детская — его детская, Эдмунда, — и она была полна игрушек со всего мира; его родители коллекционировали игрушки, познакомились в Лондоне, на международной выставке антикварных и авторских кукол, миниатюр и медведей; и он любил игрушки — самые разные: простые и сложные, плюшевые и механизмы; никогда не ломал, не рвал, а рассаживал, раскладывал бесконечно по местам, разговаривал, играл, оглядывался — а мама и папа стоят на пороге детской и улыбаются в обнимку, как в фильме семейном, с хеппи-эндом, про собаку, или по книжке Бернетт — про маленького принца… Здесь были игрушки, за которые настоящие музеи отдали бы пару взрослых ценностей: куклы ручной работы — семнадцатого и восемнадцатого веков, с коллекциями одежды, которая никакой Барби не снилась, — таких кукол посылали знатным дамам, чтобы рассказать о моде; целые войска оловянных и деревянных солдатиков всех битв: при Карфагене, Пуатье, Бородино, Курской дуге; железная дорога с мостами, деревушками, лесами; настольные футбол и хоккей, дартс ручной работы. Когда умерли родители, Эдмунда будто Ледяная Дева поцеловала: он всё время мёрз, не играл, сидел, закутанный в плед, и смотрел в окно на дожди — родители погибли осенью; потом наступило Рождество, и ему подарили опять игрушки: все знали, что у Сеттерфилдов чудесный ребёнок — унаследовал страсть к игрушкам; но Эдмунд не тронул их, даже не открыл, так они и лежат где-то в том доме, в коробках и пакетах; и с тех же пор Эдмунд вдруг стал «читать» людей — как книги в книжном магазине, незнакомые, открыть, пробежать отрывок: понравится-не-понравится, купить-не-купить, — чего им хочется, кофе, любви, шоколада, чем они живут, деньгами, детьми, какого цвета диван в доме. А на прошлое Рождество Гермиона подарила ему огромного плюшевого медведя, серого, с клетчатыми шотландскими заплатками; он испугался, сейчас расплачется — и расплакался глубоко ночью, в ванной, и стал мучиться, что там, в неоткрытых коробках с игрушками…