АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА
Шрифт:
Третье из трех главных привидений архипелага, лавра Вяземская, обязано появлением своим Сенной площади.
Известная пьеса М. Горького „На дне" является приукрашенной картинкой уменьшенного масштаба из жизни Вяземской лавры.
На Сенной площади, являвшейся, кроме всего прочего, кроме ночлежного дома Вяземского и всяческих полупритонов, местом торговли, расположенным возле храма, проведено было мероприятие, характерное для так называемого советского периода истории архипелага: вместо изгнания торгующих из храма с места торговли был изгнан сам храм, а именно – взорван. Впрочем, взрывать храмы или разбирать их в вышеупомянутый период было модно.
В память о церковном празднике Кущей, некогда устраиваемом торговцами-евреями на Сенной, зажигавшими в стеклянных шалашах, убранных ветвями, свечи, теперь на площади устроены цветочные ряды; зимою в стеклянных ларях с цветами горят огарки.
Сенную площадь не следует посещать без крайней на то необходимости, ибо неведомые силы не первое столетие заставляют людей на ней воровать, кнутобойничать, торговать, убивать, собираться в толпы. Есть мнение, что советские лагеря (сильно отличавшиеся по внешнему образу, устройству и оснащению от фашистских) представляют собою метастазы материализовавшегося в масштабах всей страны призрака лавры Вяземской.
По мере удаления от Сенной на запад остров Садовый становится тише и спокойнее, что особенно заметно на набережной Крюкова канала, откуда видите вы находящуюся на соседнем острове колокольню».
Видны были и оба канала, и колокольня, когда свернули мы с Садовой в улицу, ведущую к Фонтанке. На ближайшем доме я прочел: Большая Подьяческая. Тут подремывали старинные невысокие дома, они мне понравились, поскольку напоминали провинцию.
Она шла чуть впереди, пояс плаща затянут на осиной талии, звон браслетов, легкое цоканье каблуков-гвоздиков, ей нравились металлические неснашиваемые подковки, вот гвоздь, вот подкова, раз-два, и готово.
Я поотстал, остановился. Она то ли почувствовала отсутствие мое за спиною, то ли услышала тишину вместо звука моих шагов и в недоумении обернулась. Вечернее солнце освещало ее, золотило лицо, бросало на лоб легкую тень от полей шляпы.
– Настасья Петровна, - сказал я с чувством, - пожалуйте ручку. Давно не видались, страсть как соскучались.
– Все бы вам шутить и век шутить, сударь мой, - она медленно сняла перчатку, она зачем-то ее снимала, пока я подходил, - известное дело, лета молодые.
Я целовал ее маленькую смуглую руку в серебряных колечках, легкий шум в ушах, подобный шуму листьев. Суставчик, впадинка, суставчик, январь, февраль, март, апрель, в июле и августе тридцать один и тридцать один день, с бугорка на бугорок, минуя ложбинку, сентябрь, октябрь, ноябрь, у меня захватило дух. Что вы собираете? Кленовые листья осени любви нашей, маньёсю, им нет числа. Нет числа, датировка не предусмотрена, мэм. Какой-то малость поддатый филотеамонист (то бишь уличный зевака) остановился на той стороне узкой улочки и наблюдал, как долго, бесконечно долго целую я ее руку.
– Куда мы идем? Вижу по вашим бровям, матушка барыня, что движение наше целенаправленное.
– Мы к гадалке идем.
– Ты смеешься.
Я еще не знал о ее привычке ходить к гадалке для выяснения обстоятельств ближайшего либо отдаленного будущего в поисках ответа на вопросы, коими озадачивает жизнь, для успокоения души, в попытке разгадать сон и просто так.
– Абсолютно серьезно.
Тут она мне ладошкой рот закрыла, чтобы прервать фонтан моего пионерского красноречия, монолога о суевериях и предрассудках.
– Пусть она и твою руку посмотрит. Молчи, не возражай. Ну. пожалуйста. Ну, ради меня. И не посмеивайся там, не ухмыляйся, веди себя хорошо, ладно?
Лестница огромного темно-серого углового дома оказалась на удивление легкой. Легкой на подъем. Есть лестницы, к которым лучше не подходить, а есть легкие на подъем. В новостройках, где потолки так низки, что хочется их с темечка стряхнуть (странно: почему низкий потолок не заметен в избе, он там ниже некуда, - и так томителен в «хрущобе»?), чаще всего от одного небольшого
марша сводило икры и перехватывало дыхание; на третий этаж прибывали вы высуня язык. К гадалке, жившей на шестом (при высоченных потолках в квартирах), поднимались мы словно в мезонин двухэтажного дома. Видимо, сие зависело от наклона марша и высоты ступеней. Архитектор прошлого века не экономил пространство («полезную площадь»…) за счет лестницы, зато и пролет вышел большой, мечта самоубийцы, я со своей боязнью высоты поглядывал в маленькую пропасть не без трепета, и ступени были пологими; шли мы плавно. Даже и взгляд искоса в вертикальный столб пустоты, обрамленный каскадом ступеней, мне не нравился, я стал смотреть под ноги; между третьим и четвертым этажами в одной из ступеней увидел я отпечаток, окаменелость, большая рыба незапамятных эпох, теллур ли, девон ли, светло-золотой скелетик в серо-золотом камне.– Смотри, какое чудо! Листик каменной книги! Мечта палеонтолога. Давай утащим ночью ступеньку.
– Лестница без ступенек - меня такое сновидение кошмарное преследует. Как же ты ее заметил? Я сколько хожу, никогда не видела.
Настасья разглядывала отпечаток рыбы.
– Она жила-была; плавала, рядом с ней ихтиозавр плыл, над ней летел летающий ящер, по берегу ходил мамонт, кого только там не было, мы их названий не знаем, но тогда они гуляли сами по себе и безымянные, это потом их ученые поназывали. Она в мире присутствовала, а слов в мире не было еще. Потому-то все было иное. Никто не именовал небо небом.
– Только боги, - сказал я.
Доисторическая рыба ее совершенно заворожила.
– Зато теперь слова есть, - сказал я.
– Сударушка моя, любушка, жизнь моя, красавица барыня.
– Мне нравится твоя валдайская возвышенность слога, - сказала она медленно и обняла, ко мне прижалась, охватила руками.
Прижалась ко мне вся, всю ее я и чувствовал: живот, грудь, бедра, я чувствовал ее желание, видел ее полузакрытые веки. В минуты ласк глаза ее становились уже и раскосее, совсем Ниппон, сонные очи гейши, японской тихой панночки; днем и в минуты раздумий ее глаза округлялись, как бы обрусев. В дни ее нелюбимого ветра и мигрени она тоже бывала узкоглазой, томной, едва проснувшейся.
– А мне милы твои низменные чувства, - сказал я, тихонько отстраняясь.
Я взял ее за хрупкое птичье запястье, браслеты, как всегда, мне мешали, ссыпаясь; и мы продолжали идти вверх по лестнице, ведущей вверх. И только одна ступень не вела ни вверх, ни вниз - ступень с древней рыбою; от гадалки, идя вниз по лестнице, ведущей вверх, мы снова остановились на этой ступени, балансируя, обнимаясь, летя в ничто и во всегда, и во всюду, и при том как бы оставаясь на месте, чувствуя себя всеми влюбленными мира, но и именно собою, Н. и В., инициалы, черты лица, линии ладоней снова смешались, некоторые из линий переходили с ее ладони на мою, а в зеленеющем небе большого - во всю стену - прошлого века лестничного окна уже загорались звезды, знающие про нас все. Н. и В. или А. и В.? Что значилось в тонюсеньком с грязно-зеленой обложечкой чиновничьем паспорте ее? Настасья? Анастасия? Анастасия означало «воскресшая из мертвых». Дочь я назвал Ксенией - «странницей».
Мы снимали плащи в прихожей, гадалка разглядывала меня. Меня смущал взгляд ее светлых, почти белесых глаз с точечными зрачками; потом мне встретился еще один человек, чьи зрачки были вечно суженными, черные точки, булавочные, словно прямая противоположность формуле «Зрачки на свет не реагируют»: «Зрачки на тьму не реагируют», взор существа, глядящего на солнце по-орлиному, не мигая, существа, постоянно видящего неведомый нам колоссальный источник света, некое нездешнее светило.
Настасья чуть поодаль взобралась с ногами в толстенное кожаное кресло, откуда делала мне лица, призывая прочувствовать серьезность момента, поменьше болтать, чтобы чего не ляпнуть. Похоже, она дорожила мнением гадалки, хотела выставить меня в наилучшем свете. В разглядывающей руку мою даме померещилось мне нечто тибетское, ламаистское, меня вдруг перестала смешить дурацкая затея с гаданием.