АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА
Шрифт:
– Не знаю.
Мы вышли из оранжереи, холодок студил ее разгоревшиеся скулы. Я напевал: «Мадам, уже падают листья…» А затем: «Ну, погоди же, погоди, минуточка, ну, погоди, мой мальчик пай, вся любовь наша - только шуточка…» И забрели мы в чудный уголок, где престранной формы листья, алея, усеяли дорожки, витали, как бабочки, в воздухе, где охапки хризантем соседствовали с кустарником, чьи ветви должны были бы склоняться над ручьем, однако ручей отсутствовал противу табельной положенности.
Зеленоватая морось зависла в воздухе, поднялась ввысь, образовала над нами гипотетический полупрозрачный свод другого неба. Ни звука, исчезли голоса, уличные шумы. Мы находились совсем в другом саду, чьи линии и объемы фосфоресцировали еле заметно.
ЗЕЛЕНЦА
Мало им было, северным барам, усадеб, особняков, рабов; хотелось им не то чтобы личного райского сада, но хотя бы райка, когда заснежен воздух за окнами, а перед рамою оконной распластаны веера пальм, развешаны натуральные лимоны, расцвели хаги, омина эси, асагао-но хана, а также эдельвейсы, цикламены и саксифрага, например.
Некалендарен наш Зимний сад, все времена года смешаны в нем: тут царствует ver perpetuum, вечная весна. Посадим, пожалуй, фазанов и павлинов в шелковые клетки, а поодаль соловьев да перепелов; а там, в высоте, пусть в золотых проволочных плетенках сидят попугаи.
– Ты слыхала, в елизаветинские времена какой-то чудак выращивал бананы в оранжереях Летнего дворца, а также финики, шпанские вишни и виноград?
– Нет. Поцелуй меня.
Поцелуй был долог, у губ ее был вкус шпанских вишен.
Дорожка вела нас, огибала куст, нависавший над ананасной земляникою, услужливо предлагала скамью, я не любил долго обниматься стоя, мне нравилось сидеть, держа ее в объятиях, иногда отрываясь от ее губ, теплых висков, шеи, отстраняясь ненадолго, переводя дыхание, глядя в даль, если была перед нами даль, рассматривая листы, лепестки, всматриваясь в непроницаемые лица статуй.
– Рай, - сказала Настасья, - это такой сад, где, кроме нас, никого нет.
– Мы сейчас в Зимнем саду, он привидение.
– Значит, раек. А мы его дети. Дети райка. Привидение, точно облачко из прошлого, парит, летает, много выше сцены, галерка, раек. Мы сейчас в облаке, в райке сует мирских. То, что с нами происходит, на самом деле не событие ни для кого, только для нас. Любовь наша для мира - небытие, а мир - небытие для любви.
Для нас, только для нас светящийся фосфорический воздух омывал скамейки и скульптуры, возносил душные благовонные выдохи желтофиолей, ландышей, египетской резеды, а все вышеупомянутые персоны царствия флоры велелепствовали… ну, и так далее. Слитки стекол разной воды, разного оттенка пески, раковины, спекшиеся керамические легчайшие шарики, гравий разделяли купы цветов, помечали дорожки.
– Деревья останутся такими всегда? Они не будут расти? Если мы окажемся в Зимнем саду через несколько лет, мы увидим его таким же?
Помнится, что-то пугающее померещилось мне в вопросе ее, но я и виду не подал.
– Думаю, да, - отвечал я важно ученым тоном.
– Так же будет хлопать в ладоши populus tremula, трепещущий тополь в высокой кадке, а виргинские робинии, аморфы, вермонтские клены будут невелики, точно дети.
– Ох, я не знаю, прав ли ты… - зашептала она.
– Разве призрак - остановившееся мгновение?
– Конечно, - я, нимало не задумываясь, тут же и ляпнул, - но только нечеловеческое мгновение, понимаешь? Мы не можем знать, сколько такое мгновение длится и как.
– Любовь тоже нечеловеческое мгновение, - вдруг сказала она печально, отодвигаясь, - длящееся независимо от нашей воли.
При слове «воли» померк фосфорический блеск. Зимний сад пропал, сменился аллеей Ботанического сада, по которой навстречу нам шла старушка, не без любопытства посмотревшая на нас.
Я отправился на квартиру своих родственников, которые деликатно не расспрашивали меня о похождениях моих, однако без меня скучали; мы долго беседовали и чаевничали, я лег поздно
и уснул в легкой тоске под шум дождя.ДОЖДЬ
Под шум дождя и снился мне дождь.
Слился мне сезон дождя в Ямато. Акицусима в ливень, морось, застилавшая кленовый театр горы Касуга.
Бесчисленные капли воды покрывали оспинами морскую гладь, потому никто не мог увидеть в зеркале вод отражения мыса Сирасаки. И символ вечной любви, гора Фудзи, еле видна, и остальные горы расплылись, я видел один из японских снов Настасьи, видел и саму ее, простоволосую, в темно-синем шелке с белыми птицами; она держала в руках древний свиток и, сидя на террасе маленького старого дома, должно быть расположенного в одном из философских садов Киото, толковала мне однотонно, почему-то сквозь слезы: «На самом деле, сэн, песню эту написал не Табито Такаясу, а Такаясу Табито». Она убеждала меня еще и еще раз, хотя я и не возражал. А потом, когда шум дождя усилился, превратился в рокот, стал кратен гулу водопада, песне потопа, она принесла жаровню, полную алых углей, слабое утешение отсыревшего дома, и стала рассказывать мне, как император Дзимму впервые заметил, что японские острова напоминают распластанную стрекозу, акицу. «Императору Дзимму, - говорила она, - нравилась бухта Нагата. Еще любил он девушек из травы, особенно одну».
– «Что такое - девушки из травы?
– спрашивал я.
– Нимфы? Дриады?» - «Ошибаешься, мастер го, никакие не нимфы, обыкновенные деревенские девушки. Император Дзимму, - продолжала она, - иногда бросал в воду выловленные для него ловцами жемчуга раковины, возвращал морю морские слезы, и за это пользовался особым расположением Окицусимы-мори, стража морских островов». Настасья достала еще один свиток, читала вслух, голос ее причудливо перекликался с голосом сезонного водостока: «В провинции Тикудзэн, в уезде Ито, в деревне Фукаэ, в местности Кофунохара, - я задыхался, слушая этот текст, невольно повторяя его про себя, он сбивал меня с дыхания, - на холме вблизи моря лежат два камня. Больший из них длиной одно сяку два суна шесть бу; окружность его - один сяку восемь сун шесть бу; вес - восемнадцать кин пять рё; меньший камень, - удушье сводило меня с ума, - длиной один сяку восемь сун; вес - шестнадцать кин десять рё, - я погибал от тоски, от тоски сердечника, утопленника, висельника, астматика, я больше не мог слышать об этих камнях сатанинских, помилосердствуй, моя дорогая, помолчи!
– Говорят, красота их не поддается описанию».
Как-то нехотя я проснулся, с бьющимся после приступа удушья сердцем, - да и пошел на кухню попить воды, не зажигая света ни в коридоре, ни на кухне.
Отдернув коротенькие занавески, я обнаружил заплаканное дождем закапанное всклянь стекло оконное, в окне дворик, мокрые дерева в ночной полумгле, мокрую скамейку. Силуэт съежившейся на скамейке фигуры мне был очень даже знаком. На кухонных ходиках значилось четыре утра. Я оделся со скоростью звука, бесшумно закрыл, беззвучно запер дверь, помчался вниз по лестнице.
Она сидела под моими окнами, безутешно плакала, плакала отчаянно, не скрываясь, никто и не видел ее в ночном дворе, капли дождя и капли слез смешивались, стекали по щекам.
– Что случилось?!
– Ни-чего…
Я представить себе не мог, что увижу ее - веселую, надменную, лукавую, артистичную, то взбалмошную, то притихшую принцессу Турандот - такой измученной, подавленной, зареванной, замерзшей, промокшей насквозь.
– Ты хоть бы зонт взяла.
– Я… домой… не заходила… - всхлипнула она.
– Так ты тут с вечера сидишь?
– В общем… да…
– Господи, да что ж ты тут делаешь?! Почему ты тут? О чем ты плачешь? Я ничего не понимаю.
– Я думала… ты решил меня бросить… из-за того… что у меня дочь… а я не сказала… что я врала.
– Слушай, - сказал я внятно, раздельно, грея ее руки (теперь мы сидели под дождем вдвоем, дождь был как бы взят за скобки, не имел значения).
– Я. Никогда. Не расстанусь. С тобой. По своей воле.
Слабая улыбка.