Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Спасение, все оно в последней минуте было, но если бы знал… Если бы он не успел — никто бы не успел. Так бы и уснула, если бы не оказался кто-то рядом — а быть это мог только он. Но самое страшное так и не почувствовал: к чему готовилась, что же сделала в эту ночь с собой… Было тоскливо сидеть дома — у матери, как будто навещал в больничной палате: рассказывал о себе, выслушивал что-то страждущее и восторженное о спасении всех и вся за пятьсот дней, делая вид, что понимает, сочувствует… Говорил, слушал — а думал о ней, о Саше: ночь без нее лишала смысла прожитый день, даже обрывая их, этих дней, связь… И нельзя позвонить, хотя бы голос услышать. Там нет телефона. Ждала, одна в этой съемной квартире. Потом, конечно, мчался к ней, вырываясь на свободу. И тогда мать ждала — молчала в пустом без него доме. Приезжал, оставался ночевать, потому что не мог быть довольным, счастливым вдали от матери… Это было чувство вины за свое счастье, только чувство вины… Слова текли в странной отрешенности, похожей на покой. Должен был остаться, для этого и приехал, за этим покоем. Но сбежал, не выдержал, сорвался на ночь глядя, что-то толкнуло… Поэтому все произошло именно в эту ночь — когда знала, что останется одна… Ждала, когда уедет он к матери, чтобы вколоть себе эти ампулы… Выкинув эту жизнь — всех освободить. В это верила, во что-то же нужно было верить.

Но ошибку совершила как врач… Она, врач, совершила первую свою ошибку. Только эта ночь у нее была… Спешила, нужно было успеть, и, наверное, теряла чувство времени. Сначала две ампулы — как сказали. Но через несколько часов ожидания — еще столько же, потом еще… Решила увеличить дозу. Думала, быстрее подействует. Дождалась боли — той, внизу живота. Что же это было… Страх, неизвестность, одиночество, боль — все… Что переплавилось в решимость и стало страданием.

Успел, не разбудил: диванчик их, малютка, был постелен, но не ложилась… И она смогла обмануть, притвориться беззаботной, почти счастливой. Прямо из темноты и холода, беглец, обнял — тут же согрелся. Ощутил это тепло и ее волнение. Радовалась… Стало ей, наверное, легче терпеть, ждать… Но усиливалась только боль. Он был взбудоражен своим побегом. Кажется, не спал всю ночь. Сбежал от матери. Глаза матери: обида, растерянность, как будто просила, чтобы забрал с собой, а он не взял ее с собой. Вспомнил: обещал позвонить, когда доедет, чтобы не волновалась… Пообещал. Забыл. Вспомнил, чтобы забыть… Он привез талоны на водку: свои и еще мать отдала. Он купит водку — и обменяет на кофе для своей любимой. Сидел в чем пришел, лишь разувшись и сняв куртку, пришелец. Она пьет свой кофе, ничего не ела… Когда он уезжает к матери, она ничего не ест. Забывает себя сонливо, бродит в своих мыслях. В комнате общежития варила кофе в углу, на спиртовке. Тратила легко все, что высылала мать. Могла позволить себе не думать о еде, но платила за блажь. Огромный город… Общага… Соседки по комнате… Всего этого не замечала. Так она могла существовать… Слабела… Как он хотел еще побыть с ней, слабой, нежной… Придавливала рукой, будто укрывала, прятала это место. Он заметил, околдовал сам жест… Ранимость…. Рана… Женщина в шелковом китайском халате с распущенными до плеч волосами. Увидел как во сне. Ему даже представилось, что сквозь пальцы могла сочится кровь, шелк окрасился бы кровью — и пятно, оно распускается будто цветок, еще один в этом узоре… Только тогда очнулся. Спросил: что с тобой? Обманула: ничего, сейчас пройдет. Прошло, прошло. Но в какой-то момент лицо ее вдруг стало мертвенно-бледное, фарфоровое. Думала, началось, дождалась. Терпела, не вскрикнула. Мгновение — не испуг, а злость — что помешал все сделать, как готовилась. Стал свидетелем. А ей не нужен был свидетель. Спряталась в туалете. Долго не выходила. Гул воды… Вышла, пошатываясь, кружило голову. Но так себя держала, как будто это пришло облегчение с усталостью. Сказала, что хочет спать. Легли. Но не хотел уснуть. Обнимал. Она не сопротивлялась. В темноте вдруг призналась — “у меня болит внутри”… Пожаловалась — “как больно”… Во второй раз еле выползла из туалета: подхватил, уложил на диванчик. Лежала, похожая на куклу, глаза открыты, в зрачках пустой пронзительный свет. Только что было тихое блаженство… Все было, как всегда, как должно быть… И вот та, которую любил, она… умирала на его глазах?! Она врач — мысль об этом сделала его почему-то еще более беспомощным. Потерялся, лепетал, как маленький: “что мне делать”, “что с тобой…”. Просил у нее же помощи, и она, пока могла, говорила с ним… Шептала: “я еще потерплю, потерплю…”.

Эти ее слова…. Она ведь молила, умоляла… Теряла сознание, но тянула время, чтобы не вызвал врачей, как будто потому и мучаясь. Хотела остаться здесь, на диванчике. Боялась даже его вмешательства в свои страдания. Но навряд ли от бессилия что-то чувствовала. Скомкала одеяло, затыкая этим комком живот, уже не пытаясь внушить надежду. Сорвался, бросился. Вниз, звонить, вызывать неотложку. Весь отчего-то трепетал. Могло так быть, если бы рожала… Таксофон у подъезда — вот и все. Схватил трубку эту, отяжелевшую на холоде, что будто прикованная — а там молчание загробное. Колотил по железному панцирю кулаком. Трубка молчала. Страх, неизвестность, одиночество, боль… Так молчала, как не выразить даже, будто что-то с мучением сдохло и мстило теперь за это молчанием. Запрокинул голову — сквозь отвесную черную стену пробивался свет, светилось несколько окон. Там люди спрятались, и они не спят, в какой-нибудь квартире во всем этом доме должен же быть телефон… Ломиться в двери, никто не откроет. Мысль, бессмысленная, как крик, что раздался в опустошенном сознании: помогите, помогите! Но было страшно так закричать, не закричал. Ночь. Пустота. Выскочил на улицу, мертвую. Почувствовал, что ничего не дождется, даже если промчится машина, нет, не докричится и не остановит… Бросился к домам, в их лабиринт из просветов и темнот. Наткнулся: еще таксофон у какого-то дома. Взрыв радости — и тут же ярости: трубка оторвана. Метался, ревел и рыдал, не сознавая ничего, кроме боли. Если бы день, если бы не ночь… Она осталась одна, в этой квартире, на диванчике. Сколько прошло времени… Где же очутился… Но увидел будку на пустынной улице, внутри темную, как бы вход куда-то. Гудок… Голос… И кому-то, чей голос отозвался, задыхаясь и поэтому отрывисто, неожиданно осмысленно сообщает все, что знал… Все, что знает о ее страданиях… После волны счастья и облегчения — погружение в новый ужас. Вдруг обнаружил, что потерялся, не знает, куда попал. Дверь захлопнулась — а ключи-то, ключи у него… Она в ловушке. Как это могло быть, что это было, за что, за что… Одинаковые улицы. Одинаковые дома. Все окрашено в мутно-желтый.

Должен вспомнить — обратить время вспять и увидеть, где же выход. Время — это он сам. Все спрятано где-то в нем самом, этот лабиринт — он сам. Бросается бежать — и сырой холодный сумрак расступается, устрашившись. Впереди вспыхивают знаки, знаки вспыхивали, знаки, и целые картинки только что бывшего, куда влекло неимоверной тоской… Задыхался, воздух будто не проникал в сжатые легкие. Cвоего тела больше не чувствуя, бросал себя вперед, туда, пока не узнал этот дом, он узнал этот дом, отыскал, это был этот дом, тот дом, подъезд… Вот оно… СВЕТА СУКА…

Квартира, в которую все это время никто не мог войти, кроме него — кажется, никого нет, опустела. Она лежит на диванчике, как оставили, бросили — застыла, уснула. Разбудил своим приходом, напомнив о боли, вернул ее, боль, что обрела вдруг голос, утробная, медлительно-тягучая. Ныла и замолкала, ныла и замолкала… Как будто мучилась роженица… Не стон, не плач. Жалобное натужное усилие что-то побороть, от чего-то освободиться, подвешенное на этих качельках.

Безумный этот мир… Звонок в дверь. Что-то рвется, прерывается. Сам этот звук, бездумный, он как дыра. Входит. Случайный, помятый. Прислали. С чемоданчиком,

ко всему готов. Сверху грузная телогрейка, под ней тощий медицинский халат, фалды которого плачевно свисают, напоминая оборванные крылышки — казалось, в того, кто в телогрейке, впихнули еще кого-то. “Ну-с… Пройдемте…”. Бурчит под нос, сурово и безразлично оглядывая новое место. Дежурство. Поступил вызов — выезжают туда, где болтаются между жизнью и смертью беспомощные живые существа. Но все этой ночью для него мимолетное, ничто не останется в памяти. “Ну-с… Что у нас тут…”. В этот момент хочет казаться самому себе всесильным. Бесстрашен, величав. Присел около нее, смотрит — и не смотрит, насквозь… Прощупал живот… Сказал, нужно увозить. И не было сборов. Пальто наброшенное. Пошла сама, по стеночке, до лифта. Замирала, морщилась. В кабину лифта шажками как бы перенесла себя. Но под конец, уже внизу, он донес на руках, подхватил. Машина “скорой помощи” у подъезда, как отцепленный маленький белый вагончик со светом внутри. Слегла там на носилки, не издав ни звука. Сбоку еще крепилось сиденье, все равно что несуществующее, откидное. Не спрашиваясь, он занял эту боковушку и остался при ней. Она лежала под своим пальто, что спрятало ее всю вдруг. Грубоватый шерстяной мешок с пустыми ненужными рукавами, будто бы вылезшими зачем-то наружу из его нутра. Ворот запахнул рот, которым дышала, умолкнув, сложив на груди эти ватные обрубки. Машина неслась, хотя мерещилось, что, сжигая себя скоростью, гнался по бесконечной прямой, сузившись до огненных точек в своей черной пустоте, вымерший город.

Вдруг стремительность ночной гонки улетучилась. Так быстро, что в это еще не верилось, расплылся свет, уши глуховато заложило тишиной. Пандус больницы, всплытие. Спасение, нахлынувший почти бессмысленный покой, будто бы душа, как волна, перенеслась, все равно что в будущее — и вернулась уже без сил, опустошившая себя там, где даже время исчезало и пока не появлялось.

Все и вся на маленьком пятачке не иначе между жизнью и смертью погрузилось лишь в полусонную возню. Хлопали поочередно двери, будили приемное отделение. Мелькали в проемах белые помятые халаты. Кого-то громко звали. Кто-то что-то ворчал. Подгребла с весельным скрипом каталка.

Пока с лежачей возились, перекладывая на голое железное ложе, та пыталась заговорить, казалось, не понимая того, что происходило.

Высвободила рот, черепашьим движением вытягивая шею из своего тяжкого душного панциря. Шевелила губами. Но глотала свои же слова и оставила попытки что-то кому-то сказать.

Сдав по какой-то накладной cвой груз, “скорая” тут же исчезла.

Он помогал и толкал позади каталку на ржавых колесиках, чтобы двигалась куда-то вперед. Но стоял как бы прямо у нее перед глазами, сам смотрел чуть ли не свысока… Ее лицо вдруг на мгновение ожило: стало строгое, упрямое, как всегда. Наверное, даже не чувствуя, что каталка, на которой лежит, куда-то движется, она своим взглядом запрещала ему на себя смотреть и думала лишь об этом. Заспанный, похожий в обвисшем халате на бабу, паренек — медбрат — недовольный, что за его спиной что-то происходит, остановился и буркнул, что дальше посторонним вход запрещен. И ее увезли на его глазах — по коридору, что был, как тоннель, где в конце зиял дежурный свет — сунув ему в руки ненужное пальто, которым была укрыта.

Еще стоял под угловатой стеной больницы, с мыслью, неприкаянной и безумной, что ей там холодно, без пальто. Но ни одно окно не светилось, это привело вдруг в чувство, потому что пугало… Осознал наконец — пока ночь, к ней не пустят. Пальто не осмеливался скомкать — и нес на руках, так что оно плавно изгибалось, где талия. Ночь шла и шла за ним, провожая, ждала, пока не подобрал автобус, первый, будто заблудившийся, но какой-то уверенной обратной силой, оказалось, вернул на ту же улицу, к этому дому.

На кухне забытый яркий свет. Диванчик, на котором она лежала… Теперь комкалось растерзанное постельное белье. Чьи-то следы чужие — там, на полу. Отпечатки грязных подошв от мужских ботинок очень большого размера. Кто-то натоптал — и ушел. Тот врач, это был он… Вспомнил и даже обрадовался, что хоть кто-то был, как будто к нему приходил и лишь ненадолго оставил здесь одного.

Ждал — и уснул на диванчике, обняв ее пальто, не выключая свет, ничего не делая, не раздевшись. Ждал, понимая, что не могла бы вернуться. Но нравилось чувствовать себя сумасшедшим, верить лишь тому, во что хотелось… Тепло, свое, и ее запах, наверное, усыпили. Кожа ее пахла, пахнет… травой, а волосы — цветами.

Ему кажется, что всего на минутку закрыл глаза… На кухне тот же морок — но прошло много часов. От этого ощущения даже тошнит. В окне все темное, сгустилось страшной загадкой… Настало утро — или отходит день. Сумрачно. Шевеление жизни. Огни в домах. Должен успеть к ней, в больницу. Больше некуда. Он так ненужен сам себе, что ему безразлично, жив он или мертв. Вероятно, он жив, он все еще существует — но, вскочив с диванчика, отбросив как тень лишь ее пальто, не падая и не разбиваясь, снижается тут же сквозь спрессованную толщу этажей, а прямо за подъездной дверью, чувствуя, что опустился вдруг на землю, шагнув на мокрый фосфоресцирующий асфальт, по холоду, как по воздуху, переносится на остановку, которую помнил. Сырость, холод, мрак ноября. Очутился в одном из двенадцати миров, самом промозглом. Замер и дожидался. Долго, если замерз, мучился, отчаялся, обозлился — и отошел бездушно от этих назойливых мук. Но все, что помнит, без усилий возвращается: и вот подъехал автобус, не мог не остановиться. Маленький зал ожидания, что сам же развозит своих пассажиров за сущие копейки. Подумал: помнить — это продлевать ожидание. И вот он ждет свою остановку. Спросит — подскажут, она так и называется: БОЛЬНИЦА. Это где боль… И уже удивительно осознавать: ему не больно, у него ничего не болит… Несколько женщин выходили там же, кого-то навещали, родных. И его роднило с ними это ожидание.

Женщины тревожно встрепенулись, будто какие-то большие птицы — это знак для него. И от остановки идет за ними — а они ведут, молчаливо поделившись памятью.

Что было дальше, почти не помнил… Внутри не светло — ярко, ослепительно. Птичья суета. В сумках несут угощенье, еду. Кажется, праздник у всех. Стайки у гардероба, где, расставаясь с верхней одеждой, исчезают, будто куда-то улетая. У стены между окном и дверью умещалась койка, тумбочка, ее перевезут из операционной отходить после наркоза. Тело, спеленутое во что-то больничное. Кажется, безрукое и безногое, лишь туловище. Продолговатое, покоится, будто рыба на боку. Она зарыдает, открыв глаза, осознав, что вернулась… Пласталась и плакала, ничего не понимая, до бесчувствия аморфная, одурманенная наркозом… Как могли ее усыпить, все равно что убить, а потом вернуть душу в это тело… За что… Мычала, вяло совершая над собой даже это усилие… Содрогалась, задыхаясь в своих же всхлипах. Боль там, где резали, пока не ожила, то есть ничего не чувствовала, ведь обезболили, но лицо мучительно кривилось, о чем-то кого-то умоляли в испуге глаза… Он забыл, что молчит. Почувствует в себе трепетную силу ее защитить — а сказать сможет… Почему-то улыбался.

Поделиться с друзьями: