Асистолия
Шрифт:
Бумага и пламя.
Огненные прихотливые цветки.
Отпадающий лепестками хрупкий пепел.
“Война будет”, — голос за спиной. В нескольких шагах от него стоял человек в шинели без ремня и погон, глядя на огонь. Седеющий, с непокрытой головой на холоде — и овчарка, что замерла у его ноги, не приближаясь к огню.
Молчание.
Отошел в темноту, отделившись от самого себя тенью. Тогда и овчарка, обернувшись тенью, растворилась в темноте.
Молчание.
Она уедет одна — он останется один.
Будет приезжать, навещать их с матерью, возвращаясь домой будто бы откуда-то издалека.
Теперь его возвращения домой всегда ждут две женщины.
Алла Ивановна вообразит, что дожила до счастливых дней… Чувство долга не изменит ей, оно и превыше всего. Лишившись возможности заботиться о сыне, гордится, что он посвятил себя искусству. Что это такое, искусство… Ее сын однажды скажет, что искусство — это обман, за который художник платит жизнью. Но никто не знает, как он боится своих слов…
Еще придет вдруг, под Новый год, поздравление
Но ничего больше не пришлет…
Он не выдержит, бросится в сберкассу и снимет со счета все свои деньги. Он сделает это, когда испытает потрясение, зайдя в один продуктовый магазин, потом в другой, чтобы хоть что-то купить, увидев похожие на аквариумы, из которых спустили воду, витрины, пустые стеклянные гробы прилавков, тарахтящих холодильных камер, где трупный запах проник всюду, смердело даже у касс… Ему виделись одинокие люди в мерзлом, обледеневшем городе. В этом видении было что-то смерти подобное, ему почудился блокадный город на краю гибели… Но никто этого не понимал. Никто не думал о спасении, потому что еще никто не умирал от голода. Город прожорливо истощался к наступающему, опустошенный все же так, будто это была объявленная всем дата конца… Люди исчезали с улиц, обездоленные нуждой праздновать, веселиться…
И вот телевизоры, превратившись в огромные часовые механизмы, приковали к себе ожидание миллионов, длящееся всего одну минуту, транслируя в прямом эфире само время, отсчет секунд, с которым сверяют свое, чтобы совпасть с той, самой последней…
Бой кремлевских курантов! Наступил новый тысяча девятьсот девяносто первый год…
За столом новая семья. И столовые приборы пронзительно звякают, будто раскладывали хирургический инструмент.
Навестил накануне дядя Сева, приносил подарок. Мать пила с ним вино, потом он уезжал к своим детям, жене, куда почему-то никогда не приглашали, потом наступала эта ночь…
Алла Ивановна блистает, за столом она одна одета как-то вызывающе нарядно, празднично, успела опьянеть. Она вполне довольна, что они уедут, оставят ее одну, дождавшись боя курантов. Она говорит, что одиночество для нее — это наслаждение…
Деньги, деньги, как сладостно их сжигать в эту ночь, просто прокатив себя через всю Москву, заплатив, сколько бы не заплатил в другую ночь, сколько никогда бы не запросили… Шампанское, буханка хлеба — все, что есть… Саша прижимается, затихает…
Мчатся сквозь ночные перестрелки, трассирующие выстрелы огней. От которых уносят взлетные полосы проспектов.
Ей ничего с ним не страшно.
Впереди, вся в их власти, ночь.
Или это они в ее власти, пойманы, схвачены…
Ей кажется, она гостья в холодной квартире.
Проведет с ним эту ночь, согреет и не останется.
НУЖНО ПРОСТО ЖИТЬ, НУЖНО ПРИВЫКАТЬ ЖИТЬ.
Когда ложатся — на детском этом диванчике-малютке нельзя ни повернуться, ни растянуться. Обхватились, как дети, так теплее. Включили плиту, все четыре конфорки. Гул, заунывный — гудит за окном ветер. Гул крови. Гул, гул… B новый, далекий, приближается… там, высоко, где-то в небе.
Сберечь, сохранить, спасти…
Потерять, исчезнуть, погибнуть…
Впереди гул, и какой, если не судьбы…
Это их самолетик, это они в нем куда-то летят…
Его страхи… Успокаивает, что есть деньги, он сразу успокаивается, деньги успокаивают… Ее страхи… Мамочка, братик, отец… И мучила новая мысль, не могла смириться: сейчас ему двадцать, а ей двадцать семь, но скоро ей исполнится тридцать, а дальше, дальше только безысходней и ничего уже не скроешь.
Я тебя люблю.
И я…
И больше ничего…
Разрыдается. Истерика. Но не от слабости и жалости к себе… Вот и теперь это взрыв! Она родит… Она так любит его, она родит ему ребенка, она видела сон… Ей приснился мальчик, он был похож на него, он сказал, что он их сын, что он уже где-то появился, он придет… Потом порыв доказать свою любовь, или внушила себе, что сон исполнился: в эту ночь, в эту ночь, как по зову, в нее войдет, спустившись, неведомая, но уже хранимая драгоценная жизнь!
Как утром она была счастлива, ее живот, сам живот, казался ей, наверное, уже вместилищем какого-то чуда. Она радовалась, что так легко запомнить, какой сегодня день… Считала, очень серьезно, дни, месяцы вперед: май… август… сентябрь. И не было страхов, все прояснилось, как этим вот днем. Буднично, просто внушая одну лишь надежду на счастье, ели жареный черный хлеб, смеясь, что хлеб можно жарить на сковородке, как колбасу, что никогда еще не ели ничего подобного — и это было счастьем. Вечером они пошли в кинотеатр — первый раз пошли в кино. И она радовалась: это ее любимый фильм, они идут в кино. В холодном пустом зале будет слышен каждый звук… Никто не пришел. На всех сеансах возвращаются “Генералы песчаных карьеров”. Молодой мужчина с женщиной, купив билеты, заняли неловко свои законные места в серединке — а несколько подростков, пьяные своей свободой, развалились в первом ряду. Ряды незанятых мест похожи на провал. Гаснет медленно свет. На экране возникают миражи исчезнувшего времени. Но теперь это как трансляция в прямом эфире. Оно всплывает, себя воскрешает, широкоэкранное, по-летнему яркое, цветное под хохот и похабные выкрики подростков — как будто
последних зрителей.Потом деньги, они начали таять, обесценивались день ото дня. Что осталось на руках — вышло из обращения. Того, что не потерял, хватало… на что же хватало?!
Побег из дома кончился тоже бегством — тогда, в конце января.
Бежал домой, куда же еще, если некуда.
Дом — это квартира, в которой у него есть своя комната. Ее называли “детской”, “маленькой”, но вот он вырос, совсем большой, и комната вдруг уменьшилась. Привел любимую женщину. Потом грудой, как хлам, набилась брошенная работа, у которой не было места — ящики с красками, бумага, холсты. Время остановилось — или нет, жизнь. Резко, тупо дернулась, как вагон, когда его отцепляют, встала без движения. И потом время потекло, ненужное — нужны были деньги, деньги. Саша устроилась медсестрой в детскую инфекционную больницу: ночами работала, днем доучивалась. Все, на что мог рассчитывать он, застряло где-то впереди, но этого было достаточно, чтобы ничего не делать, имея перед ней оправдание, почему так живут. Самый молодой член МОСХа! Пока это звучит. Первая выставка, заграница, своя мастерская — все это, как ни странно, молодой художник успеет получить накануне всеобщего развала. И однажды все потеряет в один день. Будет лишь терять и терять. С чего это начиналось… Квартирная хозяйка — как с того света посланница. Являлась, уносила оплату и оставляла жить. Платить стало нечем. Дожидался ее прихода, официального визита. Уже состоялось подобие переезда. Должна произойти передача ключей.
Заранее покинул, освободил — и не ощущает своего присутствия. Но кто-то как будто остается, остался. Радио вещает о новой войне, мир гудит, встревожен… Скрип… Стук… Капает вода из крана… На острове они были не одни — это его последняя страшная догадка.
Хозяйское не тронуто — а от них остался выводок бутылок из-под шампанского на кухне, в уголке, уже из прошлой жизни. Бутылка одинокая коньяка — и о ней забыл, пустив под стол… Коньяк опять помог уснуть, иначе в этой квартире, оставаясь один, давно не мог… Хозяйка приметила, не поморщилась, то ли привыкла к бутылкам, то ли уважала стеклотару. Но хитро ухмыльнулась: “Что, сосед, на коньяк потянуло? А вы кто хоть были, влюбленные?”. Он застигнут врасплох, казалось, грубостью, но ничего не может, будто и не способен, ей ответить… “Ну, не по фамилиям, а как есть, в наружности? Ясно… Да я не без понятия, студентов, что ли, не видела… Девчонка крепкая, чисто все у ней было, зря турнул, а то видела я прошмондовок этих, молодых… Ни стыда, ни совести, из грязи деланные, в грязи живут… Или это она, что ли, отворот дала, квартирой, может, не устроил? Чего же вместе-то не жить? Человеку одному нельзя, а квартиру дадут… Вы живите, а оно само, жизнью-то как ей лучше устроится… Или по-модному у вас было? Порезвились, шампанского попили, погуляли одни свою свадебку, без родителев, а чуть что, разбежались, и вся любовь. Мой-то сыночек, кровиночка, год как помер, ага… Здесь его нашли, вот здесь он лежал, пропащий… Не, не завонял, я как почуяла, домой вернулась… Жить с ним не могла, ты пойми, он как выпьет, прямо с ножом на меня бросался, такой дурной, это я у него во всем была виноватая… И батя его, горький достался пропойца, терпела. Ну, ничего, смерть-то свою не пропил… И ему страшно стало, хоть напоследок человеком помучился, пока землю от себя избавил. Долго, паскуда, помирал, от рака. Не то что сыночек. Сыночек-то враз, уснул он у меня и не проснулся… Сердце, сказали, больше не выдержало, напившись. Как так? Я живу, шестой десяток меняю, а сыночка нашего нет?”.
Отпускает его — но тут же, будто уходят вместе, прилепилась, пошла за ним… В лифт, из подъезда — куда и он.
Хрустит снег под ногами, свежий, его жует, хрумкает морозец.
“Теперя у дочери живу. Это для них выгода. У зятя зарплату не дают… Ко мне квартиранты просятся, платят. У меня прямо завтра новые сюда просятся, ага… Денег надо, куда же без них. Еще уборщицей подрабатываю, институт технологии-биологии, большущий, наука, говорят, а по мне так мышей они там разводят, чтобы над ними издеваться, как эти экономы по науке, блядь, над нами издеваются, над людьми… Всю жизнь за бесплатно в своем доме полы эти мыла, а если зарплата, чего науку не помыть, мне там порошка дают бесплатно, спецодежда у меня, перчатки резиновые, и удобно, прихожу, когда у них рабочий день кончается. У них вообще стерильно все, которые в обуви, нанесут за день, там и убирать ничего, так, освежить, ну и в туалетах… Ссут они, я тебе скажу, ох с-с-сут…. Наука, ага, пять этажей… У меня дочка хорошая и зять хороший стал, теперя с пониманием ко мне, не дурак. Внучков растить помогаю, двое их, пацанчиков, у меня, ага. Ты не думай, мне у них хорошо. Много, что ли, надо, уважение, конечно, и угол, а я с внучками в одной комнате ночую, при своих, при мужичках… Ночую, ночую… А мне все он, сынок мой, снится. Заявлялся тут во сне. Живой, гляжу, и не умирал… Задумался, важный такой, ага, он если трезвый и задумался, очень важный был… А как живется вам, мамаша? Ничего себе живется, Миша, хорошо, говорю, живем, все как у людей… А как у вас с колбасой? Нету, говорю, не достать. А сыр и масло у вас есть? Да нету, мы без них пока, ничего, терпим, обещают, и на том спасибо… А он и говорит… А у нас, мамаша, говорит, все есть. Слышь, “все есть”! Сказал, значит, — и уходит от меня… А я зову его, зову, а он даже не оглянется, хоть проститься. Вот как там ему хорошо… И все у них есть, слышь, все есть — не врут, значит. Все, окромя поганой этой выпивки… Не, он если напьется… Он бы так бы не заявился… Прямо, блядь, депутат какой! Важный-важный… Сыночек мой, кровиночка, Мишенька…”.