Атаман Устя
Шрифт:
Но есть татарва и другая: киргизы и крымцы. Эти молодцы. Киргиз лют, а крымец горяч. Эти всегда впереди, и их не только ружьем – пушкой не испугаешь. Киргиз к тому ж хорош тем, что, почитай, не ест ничего. Чем сыт – удивительно. Крымец тоже не обжора, но одна беда – ленив и все с трубкой. Лежать любит середь дня и, покуривая, в небо смотреть. А чего там смотреть – нет ничего. Повадка такая глупая.
Пуще всех неохота в шайку принимать калмыков – едят за пятерых, глотают, что ни попади под руку и спать тоже горазды. Не разбуди – сам не проснется. А работать может только из-под кнута. Зато же их и бьют, как собак, не походя. Киргиза и крымца не тронь: ему плюха и та обидна. Пуще русского человека православного на побои обижаются, а вытяни кнутом, остервенится и резаться полезет. Такой нрав чудной.
Первые молодцы в Устином Яре –
В шайке молодцы разных народов, и разных лет, и разного нрава. Все перепутались и живут согласно. На дележе, или дуване, всего, что добыли, ссор не бывает. Но в шайке всегда все молодцы на два покроя и разной повадки в разбое, русский ли, татарин ли – все равно. И причина тому, как попал он в бега да на Волгу. Коли по неправде и утеснений помещика, от обиды судьи, или просто от рекрутчины, или со страхов каких бежал, то он – один человек! Коли загубил кого там у себя, убил, зарезал и от ответа бежал – другой человек. Он крови отведал будто и остервенился. И чудно! Душегубством своим по Волге похваляется и рад приврать, как мужика ухлопал, как купца убил, приказчика иль батрака зарезал, как подьячего какого замучил до смерти… Первое дело похвастать пред сотоварищами на роздыхе иль за обедом. Но про то первое свое дело, из-за которого бежал, молчит. Раз скажет кому, атаману иль приятелю, и то невесело, без шуток да прибауток. Про то дело поминать не любит, будто оно его «свое»… А здесь на Волге – это не его дела – «чужие», атаманские.
Бывает, живет в шайке молодец год, два, три и никому не сказывается, почему бежал и в разбой попал. «Грех такой был! – говорит. – Загубил душу одну». А кого убил он, за что? Неохота говорить. То тягостью душевною легло на сердце… А вот лихое смертоубийство вместе с молодцами купца какого проезжего – это иное дело. Весело и помянуть, не терпится и прибауткой смазать, чтобы смешнее да веселее показалось.
Если кто в остроге посидел – совсем иное дело. После острога народ приходит – безбожник и, почитай, гораздо отчаяннее и злее, чем коренной волжский разбойник, что и в городах-то никогда и поблизости не бывал. Острожник, каторжник, сибирный, клейменый, с рваными ноздрями, иль с урезанным ухом, или пестрый от кнута и плетей – куда хуже молодца, что на Поволжье вырос и еще мальчуганом с тятькой в разбойники ходил. Этому ты, коли подвернулся под руку, подай наживу, денег, шубу, перстенек для зазнобушки, а сам – коли что – Бог с тобой. Иди, разживайся, и опять милости просим, мимо нас наезжай. Опять дай побаловаться.
Клейменый да сибирный ограбит, но душу никогда не отпустит на покаяние. А коли ничего не нашел на проезжем поживиться, еще лютее да злодеестее ухлопает. Не попадайся, треклятый, с пустыми руками.
Молодцы-удальцы, уроженцы Поволжья, народ все балагур, затейник и именует себя: вольные ратнички… Божьи служивые, птицы небесные, подорожная команда! Их забота – сыту быть, их завет – удалу быть. Им любо на вольной волюшке с песнями гулять, любезных иметь.
Сибирный и острожный народ удали той и не мыслит, песен не любит, зазнобы не заводит. У него застряла злоба на все. Его на родимую сторону тянет, где, может, жена и дети остались… А туда нельзя! Вовеки и аминь – нельзя!.. «Ну, так не подвертывайся же здесь никто под руку… Что мне проезжий, что баба глупая или девка неповинная. Самого младенца с ангельской душенькой ножом порежу без оглядки».
Глава 6
Смеркалось… Весь поселок Устин Яр притих и, казалось, будто уже спит или вымер. Хоть жилье это и притон, и разбойное гнездо, а зачастую здесь бывало тихо и отчасти безлюдно. Более половины обитателей бывали почти всегда в отсутствии по окрестностям, по селам и весям, а то и в городах. Каждый справлял какое-либо дело или поручение, а то просто посылался на добычу.
По дворам виднелись только хворые, старые да бабы и ребята или ненадолго вернувшиеся молодцы после исполнения указанного атаманом урока. Дела эти, или уроки, были правильно распределены.Одни всегда ходили на охоту и доставляли дичь, как Белоус рыбу, другие посылались исключительно по деревням угонять скот, красть лошадей, так как для этого требовались особая сноровка, уменье и удаль, и на это посылались самые отборные молодцы, конокрады по ремеслу.
Наконец, разбойничать по дорогам, то есть нападать на проезжих, грабить и, если нужно, убивать, было исключительным занятием двух десятков молодцов, именуемых сибирными, то есть из тех, что побывали уже на каторге и, ожесточенные вполне, шли на убийство как на охоту. Кроме того, для всех мирных дел, ходатайств и поручений в городе, требовавших ловкости, пронырства и знания многих «ходов», имелись два-три человека из более казистых на вид, умных и толковых.
Вследствие постоянного отсутствия большинства молодцов в середине дня в поселке бывало не очень оживленно, а в сумерки, когда наступал час ужина, становилось совсем тихо.
У развалины, часть которой была подновлена и прилажена под жилище атамана, было всегда тихо. Изредка только мордовка Ордунья кропоталась и бранилась визгливо с кем-нибудь из пришедших к атаману.
Солнце давно зашло… Алевший запад стал темнеть, летняя теплая и темная ночь все более окутывала мглой весь Яр и бугор, на котором стояли наполовину разрушенные, будто рваные стены прежней монашеской обители или прежней сторожевой крепости. Наконец, в одном из окошек поближе к высокой башне, со сбитой будто ядрами верхушкой, засветился огонек. Это была горница атамана, где он проводил целые дни за каким-либо занятием. Но чем занимался Устя от зари до зари, скромно, неслышно, будто втайне от всех, никто из шайки не знал. Предполагать, что атаман спит по целым дням, было нельзя, так как всякий, являвшийся к нему, тотчас допускался в первую горницу, загроможденную рядами награбленного товара, и хозяин тотчас выходил всегда сумрачный, неразговорчивый, но бодрый, не спросонья, а будто оторвавшись от дела какого.
Горница, где засветился теперь огонек, была просторная, с ярко-белыми стенами, недавно вымазанными глиной, и деревянными скамьями вдоль стен. В одном углу стоял близ окна стол, а возле него шкаф, где лежало кое-какое платье и белье. Рядом на гвозде армяк синий с медными пуговицами, красный кушак и круглая шапочка, трешневиком, обмотанная цветными тесемками и шнурками… На стене против окон висело самое разнообразное оружие: турецкие пистолеты, ружья всех калибров, сабли, кинжалы и ножи, два отточенных бердыша и даже большой калмыцкий лук с упругой тетивой из бычачьей жилы ярко-кровавого цвета, а рядом с луком – сайдак со стрелами. Отдельно от всего оружия – ради почета – висел на стене мушкетон с красивой резьбой и перламутровой отделкой по ложу из ореха.
Для широкого дула этого заморского мушкетона отливал себе сам атаман особенные огромные пули. Этот мушкетон был любимым оружием хозяина, и он почти не отлучался со двора, не закинув его за спину. Вдобавок это был подарок прежнего атамана шайки, старого Тараса. Этот мушкетон достался Тарасу после офицера, начальника команды, посланной из Саратова на поимку его шайки.
Офицер был убит, команда частью разбежалась, частью была перебита, а все оружие досталось в пользу разбойников. В другом углу горницы стояла деревянная кровать, покрытая пестрым одеялом, с красивыми красными расшивками, работы трех мордовок и в том числе старой Ордуньи.
В правом углу чернели три старинных образа, из которых один, большой складень, изображал Страшный Суд.
У стола, где горела сальная свеча, сидел, опершись на оба локтя, очень молодой малый, в белой с вышивкой рубахе, пестрых шароварах и высоких смазных сапогах. Поверх рубахи была надета черная суконная куртка-безрукавка, вся расшитая шелками и обшитая позументом, а среди мелкого узора на плечах и на спине сияли вытканные золотом турецкие буквы.
Перед молодцом лежала большая книга, сильно почерневшая и ветхая. Указкой в правой руке он медленно вел по строчкам и, читая про себя, разбирал, очевидно, с трудом каждое слово. Иногда он произносил слова вслух шепотом или громко, но вопросительно, как бы не уверенный в точности прочитанного и произнесенного… Книга мелкой церковной печати была Псалтырь, переплетенная вместе с другой книгой, озаглавленной: «Столб веры».