Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Атланты. Моя кругосветная жизнь
Шрифт:
Эпоха печальных зияний,Где смерти обилен улов.Ахматова и Модильяни,Ахматова и Гумилев.Небесной от Господа манныДождаться не может изгой.Короткими были романы,Несчастливы тот и другой.Лишь жившему долгие летаДоступен бывает секрет, —Художника или поэтаЛюбить неспособен поэт.На то понапрасну не сетуй,Что каждый до срока сгорел:Один захлебнулся абсентом,Другой угодил под расстрел.От связей тех не было толка,И дальше потянется нить,Поскольку обоих надолгоСумела она пережить.Но с ними, пусть даже и мало,Делившая ложе и кров,Она навсегда их связала,Пришельцев из разных миров.Как колокол гулкий в туманеЗвучит сочетание слов:«Ахматова и Модильяни,Ахматова и Гумилев».

До сих пор помню тесное купе второго класса поезда Париж-Лион, которым мы ехали

до Гренобля. В купе этом, размером как у нас, помещалось не четыре, а шесть человек, и было невероятно душно. Мы встали в коридоре у окна и решили, что подождем, пока кончится Париж, и ляжем спать. Однако мы простояли больше часа, а за окном по-прежнему мелькали дороги и дома, – так мы и не дождались леса или поля. Посреди ночи мы проснулись от резкой и неожиданной остановки, тем более странной, что экспресс Париж-Лион мчался со скоростью более ста километров в час. Оказалось, что один из наших одуревших от духоты соотечественников, выйдя в коридор из соседнего купе, решил открыть окно, чтобы подышать, и потянул за ближайшую к окну скобу, под которой что-то было написано на непонятном для него французском языке. Оказалось, он потянул за ручку стоп-крана. На следующее утро наши активисты ходили с шапкой по вагонам и собирали со всех по пять франков ему на штраф.

В Гренобле нас расселили по одному в семьи членов общества франко-советской дружбы, чьи дети изучали в колледжах русский язык, и вручили билеты на все матчи и соревнования. Раз в день мы собирались в центральном клубе. Не обошлось и без страшных моментов, из которых самым пугающим был тот, когда на заключительном концерте, после завершения Олимпийских игр в Гренобле, мне пришлось петь через два номера после Шарля Азнавура. Были и другие испытания. Мои хозяева поселили меня в комнате с отдельным входом. По этой причине мне был вручен ключ от высокой резной двери, распахивающейся прямо в сад. Почти всю комнату занимала старинная огромных размеров кровать, не двух, а минимум – четырехспальная, с высокими мореного дуба спинками, увенчанными многочисленными купидонами. На безбрежных перинах этого роскошного ложа, где хоть вдоль ложись, хоть поперек, я ощущал себя одиноким странником в пустыне, тем более что деревянные стены дома оказались не слишком надежной преградой для холода февральских ночей. Чемодан свой с привезенными «разрешенными» двумя бутылками водки я по советской привычке засунул под кровать. В один из дней я попал на какую-то вечеринку с питьем и танцами к нашим французским друзьям. Где-то после полуночи, когда выпивка понемногу стала истощаться, я вдруг вспомнил о чемодане с водкой, и решил съездить за ней. Меня повезла на своем маленьком «Пежо» одна из француженок-переводчиц, Даниэль, двадцатилетняя шатенка в умопомрачительном «мини». На улице хлестал ливень. Сидя рядом с ней в машине, которую она героически гнала через тьму и дождевые струи, я старался не смотреть на ее ноги, туго обтянутые черной сеткой колготок. Мы прошли через сад. Я с трудом в темноте открыл дверь и зажег свет. Она скинула мокрый плащ, вынула гребень из длинных волос и, распустив их, стала отжимать. Потом с разбегу прыгнула на кровать и засмеялась, раскинув руки. Я, конечно, полез под кровать за чемоданом. Когда я вытащил чемодан, она обхватила меня за шею и сказала: «Послушай, – водки этой все равно на всех не хватит, а такая кровать – и у нас большая редкость. Может быть, останемся?» Голова моя поплыла, но бдительное сердце сжалось от страха. Я представил, что вот сейчас раздвинутся старинные деревянные стены, открывая объективы снимающих нас фото– и кинокамер. Затем ворвутся агенты французской разведки, чтобы завербовать меня в «Сюрте», или какие-нибудь другие шпионские службы. «Что ты, что ты, – забормотал я дрожащим голосом, – неудобно, нас же ждут». И потянулся за ее мокрым плащом. Возможно, именно поэтому в день отъезда, прощаясь с нами, она подошла ко мне и, ласково похлопав по щеке и презрительно улыбнувшись, сказала: «Прощай, дурачьок».

После концерта по случаю окончания Белой олимпиады состоялся большой банкет. Было объявлено, что горячие блюда будут типично французские. Поэтому мы несколько удивились, когда нам подали цыплят-табака. Только когда мы их основательно отведали, выяснилось, что это никакие не табака, а жареные лягушки. Советские дамы начали падать в обморок, но мужчины оказались на высоте – они попросили еще «смирновской» водки и дружно навалились на лягушек. За десертом сидевший рядом со мной итальянец Фаусто, учившийся в МГУ и понимавший по-русски, обратился ко мне с громким вопросом: «Санья, ну как вам понравился французский женщина?» Сидевший с другой стороны меня гэбешник, официально именовавшийся директором школы, отставил рюмку и оглянулся на меня. «Не знаю», – запинаясь произнес я. «Почему «не знаю»?» – не отставал Фаусто. «Почему, почему, – постарался я отвязаться от назойливого собеседника, – языка не знаю». Он долго думал над моим ответом, явно не понимая его и морща лоб, потом радостно улыбнулся и закричал: «Зачьем языком? Руками!»

На обратном пути через Париж мы с Валерой Никитенко, отпросившись у начальства, отправились смотреть ночной Париж. Когда, проблуждав полночи по бульвару Клиши и Пляс-Пигаль и выпив кофе вместе с водителями ночных такси в знаменитом «Чреве Парижа», мы возвратились в родной отель, оказалось, что двери в него наглухо заперты. На звонки и стук никто не откликался. Вот тут-то Валера и обнаружил рядом с гостиницей какие-то полуоткрытые ворота, украшенные литой старинной решеткой со львами. Когда мы вошли в них, в надежде обнаружить какой-нибудь дополнительный вход в гостиницу, выяснилось, что это чей-то частный дом, отделенный от гостиницы глухой стеной. Во дворе дома стояли открытые роскошные автомашины, на столе распахнутой веранды слабое уличное освещение позволяло различить какие-то бутылки и остатки неубранного ужина. Мы испуганно повернули назад к воротам, однако они, как оказалось, захлопнулись за нами, когда мы вошли. Причем как захлопнулись! Сработал какой-то автоматический замок, который даже изнутри без ключа открыть было невозможно. Только теперь в наши хмельные головы проник смысл случившегося. Посреди ночи мы залезли в чужой дом, и, если нас схватят, то мы толком даже и объяснить ничего не сможем, поскольку по-французски двух слов не свяжем. В течение последующего получаса мы перелезали через высокие ворота, увенчанные острыми наконечниками, имитирующими копья, на одном из которых я безнадежно разорвал свои единственные выходные брюки.

В Париже нам, однако, повезло. Занепогодило в Москве, и фирма «Эр-Франс», извинившись за задержку рейса, взяла на себя заботу об авиапассажирах. Нас немедленно поселили в одной из наиболее дорогих гостиниц Парижа «Лютеция» на бульваре Распай и выдали по пятьсот франков на личные расходы.

Насмерть запуганные советские граждане, тщательно проинструктированные на «случай провокации» и слегка ошалевшие от неожиданных милостей, приученные к тому, что родной «Аэрофлот» обращается с пассажирами как с военнопленными, мы наотрез отказались от роскошных одноместных номеров, и нас поместили в еще более комфортабельные двухместные. Отужинав за счет фирмы, с бургундским вином, и полночи прогуляв по Большим Бульварам, мы вернулись в наш непривычно богатый номер с мебелью в стиле рококо. И здесь моему соседу, уже успевшему перемигнуться с миловидной журналисткой из нашей группы, пришла в голову безумная мысль. Журналистка эта со своей подругой-переводчицей жили в таком же номере, на этаж выше. Сосед мой пытался позвонить к ним по телефону, но телефонистка по-русски не понимала, а ни по-немецки, ни по-английски, ни, тем более, по-французски сосед мой объясниться не мог. Тогда он подступился ко мне и потребовал, чтобы я по-английски пообщался с телефонисткой и узнал номер телефона наших дам. План его был прост до гениальности; его подруга должна была прийти к нам, а я – на ее место, в их номер. Все мои попытки отговорить не действовали на его сознание, возбужденное парами бургундского и видом роскошной – минимум

четырехспальной – постели с альковным балдахином. «Валера, – уговаривал я его, справедливо опасаясь «немедленных провокаций», – ну потерпи до завтра, до Москвы, какая тебе разница?» «О чем ты говоришь? – закричал он. – На французской земле и наши бабы слаще!» Пришлось налить ему еще стакан вина, после чего он, наконец, впал в сонное состояние.

На следующий день, к некоторой нашей досаде, погода наладилась и самолет благополучно вылетел из Ле-Бурже в Москву…

В последующие годы мне довелось много раз бывать в Париже, и я всегда сравнивал этот великий город со своими прежними о нем представлениями, почерпнутыми из книг Гюго, Дюма, Мериме, Стендаля и Мопассана. Помню, что в Омске, в голодные годы эвакуации, я увлекался биографией Наполеона Бонапарта. Все мальчишки тогда, по-видимому, увлекались фигурой этого великого полководца! Я много раз перечитывал замечательную книгу академика Тарле «Наполеон». И это детское увлечение Наполеоном сохранилось на долгие годы. Поэтому, когда уже в зрелом возрасте я в Париже попал во Дворец Инвалидов, где похоронен Наполеон и его знаменитые маршалы, перед моими глазами снова прошла эпоха Наполеоновских войн, вызвавшая острую ностальгию по самому себе. Кстати, там же во Дворце Инвалидов, где все говорит о победных сражениях, в числе которых есть Бородино, и о воинской славе Франции, я, неожиданно для себя, нашел на серой стене надгробные надписи на иврите. Выяснилось, что здесь похоронены солдаты-евреи, которые сражались за Францию на полях Первой Мировой войны.

В парижском Дворце Инвалидов,Где Наполеон погребенИ статуи скорбного видаСклонились у пышных колонн,Где слава витает в зенитеИ все говорит о войне,Я надпись нашел на ивритеНа серой надгробной стене.Гласили под надписью даты,Что вечный нашли здесь покойПогибшие в битвах солдатыДалекой войны Мировой.И глядя на список унылыйСпасавших французскую честь,Я вспомнил – такие могилыВ Берлине во множестве есть.На кладбище Вайсензее,Где юность свою и талантЗарыли солдаты-евреи,Погибшие за фатерлянд.Сражаясь на Марне и Ипре,Воюя с обеих сторон,Евреи за Родину гибли,Врагу причиняя урон.В краях, где железная вьюгаОгнем выжигала поля,Они убивали друг другаЧужого отечества для,Его в размышлении косномНаивно считая своим.И жирным костром ХолокостаЕвропа ответила им.

В каждый мой приезд Париж поворачивался ко мне какой-то новой стороной, однако всегда оставался не имперской столицей, символом громких военных побед и кровавых революций, каким стремились представить его архитекторы, а прежде всего городом поэтов и художников, вечным городом влюбленных.

Гранями крыш блещет ПарижВ шуме чужого народца.Давний роман канул в туман,Только любовь остается.Где он, мой дом? Светят ли в немЗвезды на дне колодца?Гаснет огонь, стынет ладонь,Только любовь остается.В дальней стране, в мире, в войне,Жили мы все как придется.Горе и зло прочь унесло,Только любовь остается.Горный ли пик, рю ли Лепик,Вновь ничего не вернется.Все в никуда сносит вода,Только любовь остается.Память храня, вспомни меня,С временем бросив бороться.Горечь обид в ночь улетит,Только любовь остается.Кончился круг, время из рукСтруйкою тонкою льется.Кто мне из вас скажет сейчас,Что же потом остается?Чайки крыло бьет о стекло,Новое солнце смеется.В речке светло вспыхнет весло,Значит, любовь остается.

Один из главных символов Парижа – знаменитый Люксембургский сад со старинным Люксембургским дворцом, оазис посреди шумного, не смолкающего ни днем, ни ночью города. Здесь можно встретить парижан самого разного возраста, проводящих свой досуг в многочисленных кафе или наслаждающихся тишиной на садовых скамейках. Особенно хорош этот сад в два времени года – багряной парижской осенью и весной, когда его заполняют студенты, отдыхающие от своих нестерпимых занятий накануне сессии.

Студенты лежат на траве в Люксембургском саду,Из памяти вызвав Мане голубые полотна.Подобную сцену навряд ли в России найду,Что так же была бы безоблачна и беззаботна.Под надписью, что запрещает лежать на траве,Стоит полицейский, скучая на солнце весеннем.Вокруг на лужайках ленивое длится веселье,Влюбленные дремлют, прильнув голова к голове.Вся Франция спит в этот час в Люксембургском саду —Младенцы в колясках, в узорных шезлонгах старушки.Не здесь ли гремели теперь устаревшие пушки,Неся коммунарам последнюю в жизни беду?Их здесь расстреляли, у этой вот низкой стены,Где юная пара целуется самозабвенно,Являя собою скульптурную группу Родена,Что спит, убаюкана миром дневной тишины.И я через сад по песчаной дорожке иду,На них озираясь завистливо и воровато.Студенты лежат на траве в Люксембургском саду,Сбежавшие с лекций, как мы убегали когда-то.Шумящий Париж обтекает сей мир лежебок,Где спят амазонки, короткую сдвинув тунику,И дремлет над садом на солнечном облаке Бог,Как праздный студент, что дождаться не может каникул.

Париж удивительно зеленый город. Здесь огромное количество парков, скверов, садиков. Почти со всеми парками связаны исторические события, поскольку Париж настолько пропитан историей, что, куда ни шагни, обязательно споткнешься о какую-нибудь реликвию. Если в Люксембургском саду расстреливали коммунаров, то в парке Монсури прогуливался Владимир Ильич Ленин. Его квартира была неподалеку, на маленькой улочке Мари-Роз, где в соседнем доме жила Инесса Арманд. И в этом замечательном парке, где плавают утки, парят чайки, цветут каштаны, он думал не больше и не меньше как о планах Мировой Революции. Кажется даже странным, что все в Париже так тесно связано – и абсолютная тишина парижских парков, и гремящее пламя революционного террора, как французского, так и русского.

Поделиться с друзьями: