Бабочка на асфальте
Шрифт:
«Мяу-у», — отвлекла Давида Иосифовича от воспоминаний трёхцветная рыже-бело-чёрная кошка под окном. Она прибилась к дому ещё котёнком, когда невозможно было различить кошка это или кот. Маленькая, неуклюжая, она бегала за всеми по веранде, хватая за пятки. А то залезет в картонный ящик и выглядывает оттуда. Смотрит на тебя перепачканная сметаной мордочка — просит внимания.
Потеряв надежду на чьё-либо участие, котёнок принимался занимать себя сам; перевернувшись на спину, засовывал заднюю лапу в рот, или норовил ухватить шевелящийся кончик своего хвоста.
Кошка вскарабкалась на решётку окна и требовательно замяукала, что означало:
«Дай пожрать». Давид встал, упираясь в подлокотники кресла, утром он чувствовал себя лучше, но резких движений боялся делать.
Тот, которому удавалось схватить брошенный кусок, угрожающе шипел и скалился на других. Интересно, как кошки общаются? Не могла же та, которой я первой дал колбасу, рассказать всем, что здесь кормят. Наверное, по запаху — от неё вкусно пахло. В конце концов соседи с верхнего этажа, не выдержав злобной кошачьей возни, прекратили это безобразие — запретили устраивать общественную столовую помойных котов. Тогда Давид Иосифович приладил за окном кормушку для воробьёв.
Казалось бы безобидные птички остервенело до крови дрались. Самый агрессивный воробей после потасовки оказывался один посреди рассыпанных крошек. Остальные в отдалении ждали, пока он, насытившись, отлетит. Всё как у людей, тот же воинствующий клик и право сильного. Сняв кормушку, Давид прекратил разбой, да и надоело убирать кучи помёта. Воробьи ещё долго прилетали, рассаживались по прутьям железной ограды, вопросительно глядя на бывшего кормильца то одним глазом, то другим.
Однажды старик задремал в своём кресле у окна, очнувшись, увидел перед собой длинноволосого мальчика в кипе. «Ага, кудри не обрезаны, значит трёх лет ещё нет» — решил он и протянул конфетку. Малыш взял и начал её тщательно обследовать. Только когда нашёл на фантике знак «кошер»*, развернул и сунул в рот, ещё и ладошкой прихлопнул; для верности, чтобы не выпала. На следующий день под окном стояли двое детей, потом трое, через неделю стали приходить гурьбой — тащили за собой маленьких братиков, сестричек. Стояли молча, протянув старику ладошку, и тот вкладывал в каждую по две конфетки. Случалось, кто-нибудь просил ещё для оставленных дома совсем уж маленьких детей, которые ещё не ходят, и старик с радостью добавлял. Как-то было недосуг, и он не стал отсчитывать конфеты каждому, а протянул весь пакет. Дети ушли, но вскоре послышался визг, рёв, тут же вернулись и отдали пакет: «На, ты раздели». Давид Иосифович понял: без суда не обойтись.
Детишки подросли и перестали приходить. Из всех бывших посетителей осталась одна рыже-бело-чёрная кошка. «Мя-я-у», — поднимает она глаза на старика.
«Мя-я-у», — отвечает он ей в той же тональности и кладёт на оконную решётку котлету. Кошка сбивает её лапой и неторопливо ест. Другое дело, если бы перепал кусок сырой рыбы, тут уж она не может сдержать инстинкт хищника — дрожит от нетерпения, рычит, рвёт зубами. Самое большое страдание, когда кусок такой большой, что его невозможно одолеть. Тогда кошка сидит над ним, мается, оглядывается по сторонам — не утащил бы кто. Рабинович, что называется, вырастил её. Год назад неприглядная чёрно-коричневая кошка «Мегера» окотилась недалеко в кустах. Мрачная с пронзительно-утробным криком она всё время требовала еды.
Тогда по соседству, напротив, в той маленькой, неудобной квартире, что служит вновь прибывшим из России перевалочным пунктом, жила экстравагантная дама пенсионного возраста с ужимками барышни гимназистки. «Мадлена» — представилась она и сделала книксен. Мадлена с удовольствием подкармливала Мегеру, что не было в ущерб её любви к собственным котам Петечке и Рыжику, которых она привезла из Ленинграда. Петечка в первые же дни исчез, дама искала его. Показывая на автобусных остановках в округе фотографию своего любимца,
спрашивала на французском языке, не видел ли кто такого. Когда, потеряв надежду, она оплакала утрату, Петечка явился в совершенно истерзанном виде: с кровоточащей раной на голове, вырванными клоками шерсти и опущенным хвостом. Должно быть, израильские коты показали ему, кто здесь хозяин. Мадлена прижимала к себе ставшего ко всему безучастным Петечку, купала его, расчёсывала сквозящую белой кожей шерсть и отпаивала тёплым бульоном. При этом приговаривала: «Мамочка моя, матрёшечка».Из четырёх котят кошки Мегеры только один рыже-бело-чёрный котёнок повадился прыгать через окно в кухню Мадлены, где она оставляла Петечке и Рыжику несколько мисок с разными блюдами. Наевшись от пуза, котёнок тем же манером — через окно — возвращался на улицу, смачно облизываясь. Если хозяйка заставала его на месте преступления, слышались крики: «Дармоед! Иждевенец! На халяву пришёл!»
К Давиду Мадлена относилась с нежной почтительностью, угощала русскими пирогами с капустой и грибами, забытый вкус которых будил ностальгические воспоминания.
Тем более, что соседка говорила при этом о Петропаловской крепости, белых ночах, Невском проспекте. Она по-прежнему жила в Ленинграде, а он уже давно здесь — в Иерусалиме. В первые же дни купила телевизор и смотрела исключительно русские программы. Вырезала из газет заметки о Московских новостях и клала на стол рядом с пирогами, бутылкой вина и двумя красными, стеклянными рюмочками. «У меня только две таких» — смущаясь, говорила Мадлена про рюмочки. Давиду приятна была её застенчивость, готовность угодить, но странной казалась безучастность к Израилю — ни древней, ни современной культурой страны она не интересовалась.
Будучи полукровкой и воспитанная русской бабушкой, на мои страстные призывы увидеть в возвращении евреев на свою землю замысел Бога, говорила, поджав губы:
«Мне не интересно об этом» и спешила включить телевизор. Однажды её осенило:
— Я знаю, почему Барак хотел отдать Восточный Иерусалим.
— Почему?
— Его русские купили. — Видя недоумение соседа, продолжала, — за большие деньги.
Да, да, не смотрите на меня так, я знаю.
Глупость вызывает отчаянье, ты словно зависаешь в пространстве и не знаешь как сориентироваться. Раздражение усугубилось брезгливостью. Для Петечки с Рыжиком не было запретных мест, особенно они почему-то предпочитали спать на столе; и всюду — даже в тарелке с супом, в стакане воды попадалась кошачья шерсть. А когда Давид увидел, как соседка шмякает прямо на пол куски творога, мяса, совсем нехорошо стало:
— А в миску нельзя положить?
— Петечка не любит из миски. Рыжик ест, ему всё равно, а Петечка не любит.
Чем больше Давид избегал приглашения на пироги, тем сильней Мадлена поджимала узкие губы и выше вскидывала коротко стриженную голову. В конце концов заявила с гордым видом победителя, что переезжает на другую квартиру. Рабинович чувствовал себя виноватым — не разделил одиночества женщины в компании Петечки и Рыжика.
Ему теперь видятся две рюмочки из красного стекла, Мадлена привезла их в надежде на более покладистого компаньона. Со временем, может, и появится таковой, может, появится и интерес к Израилю… А пока из её открытого окна он слышал обращённый к ленинградским котам напевный ласкающий голос: «Сейчас будем кушанькать, покушаем. Мамочки мои, мамуленьки, матрёшечки. Рыбка вкусненькая. Закусили, вот и хорошо. Теперь подождите, скоро обед будет».
Рыже-чёрно-белый котёнок усвоил барские манеры домашних котов и с жалобным мяуканьем норовил заползти в комнату и расстянуться на диване. Давид прогонял, и всякую попытку проникнуть в дом предупреждал словами: «Стоп! Дальше нельзя!»
Теперь достаточно одного слова «Стоп!», как уличная кошка отступает, что не мешает ей бегать за хозяином как собачонка. Провожает до автобусной остановки и встречает у камня при дороге, где он обычно отдыхает, поставив сумки с овощами.
В знак принадлежности к дому кошка делится добычей — подкладывает под дверь задушенных ящериц, жуков. Однажды даже притащила в зубах целую рыбью голову.