Бахмутский шлях
Шрифт:
Уголь собирали на шахте, лазили с молотками по террикону, отбивали прилипшие к породе кусочки угля, выковыривали его из глины.
— Народу много, — говорила мама. — Весь террикон облеплен. Зима не шутка, без топлива остаться нельзя, все хотят запастись углем.
— На макеевской свалке, я слышал, хорошо собирать: там выбрасывали шлак и очень много попадается кокса.
— Коксом тоже хорошо топить, жару много от него. Можно завтра туда поехать. А если и там все выбрали, тогда на Бутовскую шахту, тоже, говорят, много угля.
Знойный пыльный день медленно подходил
Я лег навзничь на завалинку, прохладный ветерок обвевал лицо, нестерпимо хотелось спать.
— Уснешь так, — сказала мама. — Надо уголь ссыпать да тачку втащить в сарай или хоть колеса снять, а то еще украдут ночью.
— Пусть так постоит до утра. Я буду спать на дворе и постерегу.
— Не выдумывай, сынок, вставай, тут делов-то всего на десять минут. Сделаем, и будешь отдыхать, — уговаривала мама.
Я нехотя поднялся, удивляясь ее настойчивости. Ведь она тоже устала, да к тому же еще и не совсем здорова, а все ходит, ходит, чугунками гремит, ведрами, воду подогревает, чтоб я смыл с себя угольную пыль.
— Мама, не грей воду, я не буду купаться…
— Таким грязным и спать ляжешь? Вот уж совсем ни к чему. Это, сынок, лень…
— Какая там лень, — я набрал в ведро угля и отнес в сарай.
Выходя оттуда, я увидел человека, который медленно шел по тропинке через огород.
— Мама, смотри, кто-то идет к нам.
— Кто бы это?
— Не знаю.
Мы стояли посреди двора: я — с ведром, она — с кастрюлей, ждали. Человек приостановился и вдруг пошел быстрее.
— Лешка! — закричал я и бросился к нему.
— Свят, свят, — перекрестилась мама. — Леша?.. — Она выпустила из рук кастрюлю, стала обнимать его, целовать. — Откуда ты, из плена?
— Нет.
Лешка стоял худой — кожа да кости, скулы торчали, как у монгола. Но больше всего меня поразили небольшие мягкие усы и длинный белый пух на щеках: ему уже надо бриться. Он снял кепку — волосы давно не стриженные, всклокоченные, прилипшие ко лбу.
Мы вошли в комнату.
— Откуда ж ты?
— Из Польши.
— Из Польши? — удивилась мама. — Как ты туда попал?
Мы сидели за столом, комнату слабо освещала коптилка. Лешка с жадностью тщательно обгладывал початки, рассказывал, как попал в Польшу. Под Ворошиловградом он работал на оборонительных сооружениях — копал окопы. Немцы обошли их, загнали в лагерь, а потом погрузили в вагоны и повезли в Германию. В Польше Лешке удалось бежать, помог какой-то поляк.
— А мы думали, ты на фронте, — сказал я.
Лешка как-то сразу осекся, потускнел, положил на тарелку недоеденный початок, опустил голову.
— Ешь, что ж ты? — угощала мама.
— Наелся, — коротко сказал Лешка, вытирая губы и пряча глаза. На глазах у него блестели слезы.
Лешка сидел дома и никуда не выходил: боялся, что его схватят. К нему тоже никто не приходил — не знали, что он возвратился.
Первым пришел Николай, и то не улицей, а задами, через
огороды. Высокий, по-прежнему худой, лишь немного посвежевший, он протянул Лешке руку, сел, долго молчал.— Ну что, Николай? — нарушил молчание Лешка.
— Плохо, — не сразу ответил тот. — Очень тяжело мне. — Николай ударил ребром ладони по столу, поднял глаза, качнул головой, как бы говоря: «Вот так-то…»
— Разве одному тебе тяжело?
— Э, не то, Алексей… Плен…
— Ну что ж — плен? Один ты попал в плен, что ли, или ты виноват в этом?
— Виноват… — неопределенно повторил Николай. — Может быть, и не виноват, но…
— А что же?
Николай молчал. Потом, тряхнув отраставшим ежиком черных волос, решительно подвинулся к Лешке.
— Ладно, скажу, может, полегчает. — И он снова замолчал, видимо не зная, с чего начать. — Понимаешь, когда нас окружили, вижу, дело гиблое: либо смерть, либо плен. А жить, сам знаешь, хочется. А тут немец бросает листовки: «Сдавайтесь». Эта листовка, мол, пропуском послужит, стоит только показать ее, и тебя отпустят на все четыре стороны. Я, конечно, сдаваться не собирался, думаю, как все, так и я. Но листовочку на всякий случай положил в карман. Мало ли что может случиться, жить-то охота… Ну, а когда попал в плен, я к немцу с этим «пропуском», чтоб отпустил, обещали ж… А он, гад, прикладом в скулу…
Николай всунул в рот указательный палец и, растянув его почти до левого уха, показал пустые десны.
— Правильно, — не выдержал Лешка.
Николай вскинул глаза, застыл с растянутым ртом. Потом медленно вытащил изо рта палец, склонил голову.
— Конечно, правильно: дурака надо было проучить, — согласился он. — Ребята, которые вместе со мной попали в плен, возненавидели меня, стал я среди своих чужой… А дома? — Николай поднял голову. — Братец мой живет как сыр в масле. Мельница, маслобойка. Сейчас крупорушку делает. Я все понял, да поздно…
— Еще не поздно, — сказал Лешка.
— Поздно… Я уже совсем без крыльев, душа какая-то пустая стала и злая… На всех злая. Хотел я в полицию пойти, думаю: дадут оружие, и буду, где можно, помогать нашим, а где подвернется случай — бить гадов. До сих пор не решил вот.
— Не то, — проговорил Лешка.
— А что? Через фронт идти?
— Это лучше.
— Боюсь, не примут меня там, чужой я стал своим. В лагере немец, бывало, ударит, а мне никто не сочувствует… Я-то, конечно, понимаю… Вот так и там, думаю, не поверят мне, что я уже совсем не тот.
— Если в самом деле раскаиваешься, по-моему, поверят.
— Поверят? — Николай посмотрел на Лешку, словно хотел убедиться, не шутит ли тот.
— А почему ж нет?
— А что, — повеселел Николай. — Если рассказать все как есть — поверят. Ну, пусть накажут, есть вина, не хочу оправдываться, но я-то еще могу послужить, искупить свою вину, верно?
Уходя, Николай крепко, многозначительно потряс руку Лешке и даже мне. А через два дня он, ни слова никому не сказав, ушел из дому. Бабка Марина голосила, больше всего сокрушаясь о том, что он даже не попрощался с ней и не поделился «своим горюшком».