Бал на похоронах
Шрифт:
Это были страшные дни. Через три недели, доведенный до крайности этой мукой, я решил разделить ее с Мариной. Мы отдыхали, сидя на стульях в Люксембургском саду. Иногда мяч, с которым играли дети, подкатывался к нашим ногам, мы толчком отсылали его обратно, принужденно смеясь, и наш разговор медленно и постепенно подошел к тому, о чем я должен был и хотел молчать: что Ромен не только был любовником ее матери, но что он прямо уполномочил меня «заняться» ею, чтобы отвлечь ее от него, Ромена. Когда я говорил об этом, два чувства постепенно овладевали нами, погребали нас в своих складках, вырастали до размеров Люксембургского сада, целого города, целой страны, целой Вселенной, несуществующие и неуничтожимые, запечатленные неизвестно где и сметающие все на своем пути, — это были мой стыд и ее отчаяние…
…Сейчас, на кладбище,
…Тогда-то и наступил настоящий ад. Оказалось, что до тех пор я имел о нем лишь бледное представление. Все же она долго хранила в глубине своей печали усталую привязанность ко мне. И вот я не решался признаться себе в этом, но приходилось считаться с очевидностью: тогда, в чудесном Люксембургском саду, забавляясь с играющими детьми, она вдруг постигла, что на свете существуют презрение и ненависть. Она презирала меня и, через меня, презирала себя. Она любила Ромена и ненавидела его за то, что он ее не любил. Она любила свою мать и ненавидела ее за то, что ее мать любила Ромена. Она думала, что любит меня, потому что я любил ее, а она нуждалась хоть в чьей-нибудь любви, но теперь ненавидела меня за то, что я оторвал от нее Ромена, рассказав ей о ловушке, которую он ей подстроил и в которую я ее завлек.
Прежде она отдавалась мне с безразличием, замаскированным под нежность и страсть. После этого она могла еще отдаваться мне, но уже с отчаянием, смешанным с презрением. Быть презираемым тем, кого любишь, — это одно из самых жестоких страданий. И хотя мы по-прежнему много путешествовали, теперь даже в самых волшебных местах наши ночи были ужасны…
…— Месье, — обращался ко мне Бешир, — уже пора уходить…
Марго забирала у меня свою дочь. Она забирала ее из моих рук в свои. Марина шептала:
— Мама, о мама!
Они обе сотрясались от рыданий. И мы все — Бешир, Казотт, Далла Порта и я — в растерянности не знали, что делать…
…Что здесь можно было поделать? И я решил повидаться с Роменом. Как он поживает? Спасибо, очень хорошо. Он был спокоен, как всегда. Он сообщил мне, что недавно потерял деньги, но, как обычно, и не думал переживать по этому поводу. Он ни на чем не задерживался, он любил жизнь всякой. Я рассказал ему, что по моей вине, или нашей с ним, или по ее собственной, так как она была слишком чувствительной, Марина оказалась на грани тоски и помешательства. Я сказал ему, что мы с ней очень славно пожили, но всему свое время. Как сказал некто, есть время жить — и время умирать, время смеяться — и время плакать… И если мы хотим, чтобы она жила и перестала плакать, надо что-то делать.
— Что-то делать? — переспросил Ромен, подняв бровь.
— Да, что-то делать, — подтвердил я. — Но я не знаю что…
…И мы пошли прочь с кладбища. Я обернулся в последний раз. Кладбищенские рабочие, завершив свое дело, отставляли лопаты и утирали потные лбы…
…Мне было страшно. Страшно за Марину. Страшно и за себя тоже. И еще был страх, что на этот раз Ромен может не справиться с положением…
— А как твои дела? — спросил он у меня.
Я пожал плечами. Определенно, бывали моменты, когда я его ненавидел.
— Да ладно тебе, — он широко улыбнулся мне. — Что-нибудь придумаем. По порции виски?
И он отправился купить лимонов…
…Сейчас все это было уже в прошлом. Ушедшая жизнь… Нужно только подождать, и все пройдет. Мы меняемся, умираем; проходит время, и мы уже с улыбкой вспоминаем то, что заставляло нас страдать, над чем мы рыдали до потери сознания. Мы уже спокойно смотрим, как под нашими окнами проходят чередой тени наши прошлых страданий…
…Все постепенно перестраивалось на другой лад. Так, даже в смерти Генерала — то поколение помнит — находили много положительного. От конца «битлов» и восхождения Франсуа
Миттерана, через «Звездные войны» и «Механический апельсин», «Imagine» Джона Леннона, моду на «Peace and Love» и от длинных плащей до миниюбок и шортов — все семидесятые годы были пропитаны для меня любовью к Марине.Мы, конечно, следили, но несколько отстраненно, за тем, что происходило в мире… Но малейшее движение Марины, ее слово, взгляд, рука в моей руке, манера отбрасывать назад волосы, были в моих глазах важнее, чем все пертурбации, сотрясавшие нашу планету. Когда я вспоминаю, чем была моя жизнь «во времена Марины», я прихожу к тому, что история — это лишь пена на поверхности подлинных событий и что на самом деле существует только то, что волнует наши сердца.
То, что происходит в наших сердцах… Долгое время я думал, что там ничего особенного не происходит. А то, что происходит, окрашено лишь в белое или черное. Любят — не любят — больше не любят — любят другого: все обезоруживающе просто. И все оказалось не так. Сначала я удалился от Ромена, чтобы приблизиться к Марине. Но это были «еще цветочки». Я думал, что любовь к Марине заполнит пустоту, образовавшуюся на месте моей прежней дружбы с Роменом. Как гром среди ясного неба грянуло на меня открытие, что Марина любит Ромена, и оно не просто превращало друга в чужака, оно делало его противником. Все становилось с ног на голову. Правила игры менялись, но сама игра никуда не делась. Я уже примерял к себе другую идею, далеко не приятную, но хотя бы понятную: считать Ромена своим врагом. Однако я не принял в расчет неисчерпаемые запасы чувств в нашем сердце…
…Далее события развивались оригинальным образом. Можно, конечно, было заподозрить Ромена в том, что он повел себя в этой ситуации как стратег, который взвешивает сильные и слабые стороны армии противника, а затем принимает выгодное для себя решение. То есть можно было обвинить его — многие так и сделали — в чудовищном цинизме. Но можно было объяснить его поведение совершенно иначе — я сразу так и сделал — и понять, что он вовсе не думал интриговать, не преследовал никакой корыстной цели, а просто отдался на волю своего природного здравого смысла. Он позвонил Марине и пригласил ее пообедать вместе.
— Ты же этого хотел? — уточнил он у меня.
Хотел ли я этого?.. Но, в любом случае, этого хотела Марина. Великолепная Марина, капризная, упрямая, переменчивая, беспокойная… И вот она наконец получала то, чего хотела. Она могла отомстить, — только кому и за что? Может быть, своей матери? Ее тень постоянно витала где-то в отдалении. Что касается меня… Я не совсем понимал свое место в той игре, которую вел Ромен и суть которой была мне пока неясна. Все происходило помимо меня, не считаясь с моими ограниченными понятиями и личными желаниями. Я лишь присутствовал при дальнейших событиях. Марго с ними соглашалась. Ромен ими управлял. При этом не исключено — и это был бы верх изысканности и неосознанной жестокости, — что он лишь по-королевски снисходил до всего этого.
Они встретились. Я продолжал с ним видеться. С ней я встречался постоянно. Мне хотелось исчезнуть, но я не исчезал. Я уже пережил с Мариной дни счастья на грани преисподней. Теперь мне было страшно опуститься сознанием в те пропасти, которыми были уже и без того населены мои ночные кошмары. По счастью, мы стараемся не давать нашему чувственному воображению заходить слишком далеко, и я пребывал по милосердию Ромена в состоянии блаженной неясности, напоминавшем райское…
В одно прекрасное осеннее утро (во Франции в это время, после двадцатипятилетнего периода Де Голля и постдеголлевского либерализма, готовился прийти к власти союз левых сил на последующие четверть века с некоторыми перерывами) Ромен сказал мне:
— Поехали.
Это «поехали» я и раньше слышал от него много раз. Мы ездили с ним вдвоем в Индию, в Китай, на побережье Турции и привозили оттуда целый ворох незабываемых впечатлений. На сей раз он тоже сказал мне «поехали», и мы поехали, но не вдвоем: с нами была Марина…
…Мы шли медленно. Марго ван Гулип опиралась на дочь и внучку. Все мы — группка в шесть-семь человек — шли молча. Молча мы подошли к воротам кладбища. Мы не знали, о чем можно сейчас говорить. Время от времени кто-нибудь из нас поднимал глаза к небу и отпускал какое-нибудь замечание по поводу погоды в Иль-де-Франсе в пору ранней весны.