Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бал на похоронах

д'Ормессон Жан

Шрифт:

Уставшая от своих Карпаччо, Тьеполо и Палладио, от регат на Большом канале, от громовых балов в сотрясаемых ими дворцах, которые обожали устраивать богатые американки, помешанные на «старой Европе», Венеция вдруг вспомнила, что Китай ей уже почти близок благодаря тесту, митрам, пороху и сказкам (Золушка-то родом из Азии), и посредником между ними стал в свое время один из самых знаменитых венецианцев — Марко Поло. В общем, небольшой театрик, весь красно-золотой под великолепным голубым потолком, в тот вечер был полон.

Анна-Мария была знакома с режиссером театра «Феникс»: через него, под разными лукавыми предлогами, ей удалось заполучить место в зале как раз за тем креслом, которое тот самый ветреник абонировал для своей прекрасноволосой венгерки, которую он сам нежно держал за руку.

В самый патетический момент, когда Хьюан-Чанг

попадает в руки жестоких приверженцев кровожадной богини Кали, Анна-Мария достала из сумки солидные ножницы, более напоминавшие секатор. Глаза всех зрителей в тот момент были устремлены на Учителя Закона. Окруженный бандитами, ждавшими с саблями в руках приказа своего главаря снести голову подвижнику, Хьюан-Чанг обратил свои помыслы к горе Сумеру и сумел-таки своим мужеством и мудростью обратить заблудших к великим постулатам Будды. В тот самый момент, когда бывшие бандиты склонились один за другим перед Хьюан-Чангом, покоренные силой его духа, Анна-Мария в тишине крепко ухватила длинные белокурые волосы, свисавшие со спинки кресла перед ее глазами, и… как можно ближе к корням — темно-каштановым, как она сразу заметила, — она отхватила их ножницами!..

«Дело о стрижке» получило огласку в Венеции. Оно привело в восторг Ромена, и он постарался вернуть Анне-Марии — и с лихвой — ее угасавшую радость жизни…

…Вот и она бросила свою розу в его могилу.

Сестра в сером прошла мимо нас, склонив голову. Она слыла святой и была большой оригиналкой. Уж она-то разбиралась в розах и цветах, так как занималась тем, что дарила их «неприкасаемым», умиравшим в приютах для отверженных в Калькутте. Она делала это для тех, для кого ничего другого уже нельзя было сделать. Она не приносила им еду: они уже не могли есть; она не приносила им книги: они никогда их не читали. Она приносила им цветы — это живое чудо формы, цвета и аромата, как правило, бесполезное: их обычно приносят тем, кто не нуждается ни в чем, потому что имеет все. К возмущению тех, кто считал, что есть более насущные нужды, и к восхищению некоторых, она укрывала яркими ароматными цветами страдания и язвы тех, кто умирал в одиночестве, нисколько не сожалея о такой жизни. Она превращала в принцев тех бедолаг, которые никогда ничего не имели: в самый последний момент их жизни она возвращала им хотя бы немного их попранного достоинства, как застают на перроне вокзала или на подножке автобуса своего отбывающего друга, которому забыли сказать что-то очень важное…

…Ромен, когда он был проездом в Калькутте, где остановился в помпезном отеле с четырьмя ресторанами и шикарными бутиками, услышал о ней и заинтересовался. Однажды вечером, возвращаясь с ужина с хорошей выпивкой, проведенного с англичанами из Оксфорда и японцами, друзьями Мишимы, которые бойко цитировали Пруста по-французски, он наткнулся в холле отеля на что-то мягкое. Это была больная женщина. Настолько больная, что умерла прямо у него на руках. На следующий день он послал этой сестре сумму, которая позволяла скупить цветы во всех лавках города. С тех пор они и поддерживали отношения. У Ромена и сестры даже был свой ритуал: каждый раз, когда ей, всегда одетой в серое, строгой и энергичной, случалось проезжать через Париж, он обязательно приглашал ее на обед…

…За этой сестрой следовал назойливый тип, который долгое время преследовал Ромена своими предложениями услуг и просьбами. Он во что бы то ни стало хотел иметь с ним дело. Неважно какое. Это был сноб, любивший поговорить. В последний раз мы виделись с ним по случаю я уж не помню какой награды, которую он должен был передать Жерару. Он воспользовался этим случаем, чтобы произнести пышную речь, начав с дедушки, отца, дядей и теток Жерара, он упомянул затем все его публикации, вплоть до самых незначительных, и принялся перечислять мельчайшие детали его жизни, в сущности банальной… В общем, речи не было видно конца. Далла Порта, зевавший рядом со мной, с трудом скрывал нетерпение.

— О-ля-ля! — шепнул он мне.

— И я того же мнения, — ответил я ему.

Чтобы занять время, он рассказал мне о еще одной церемонии, но только совсем короткой. Леон Блюм должен был вручить почетный знак командора или высшего офицерства Почетного Легиона — Луи де Броглио (это ему Энштейн написал однажды: «Вы приподняли уголок великого занавеса…»). Блюм, похожий на длинную борзую, просто буркнул в адрес отца квантовой механики,

который рассеянно и скованно выглядывал из своего высокого жесткого воротника:

— Месье, вы принадлежите к семье, в которой талант передавался по наследству, пока не перешел в гениальность.

И прицепил ему галстук — или орденскую планку…

…Процессия продолжала двигаться. Большинство были католиками, но разными: среди них следует различать традиционных, обрядовых, убежденных и критично мыслящих; среди них встречаются также «гошисты» и «интегристы», а также «действующие» и «симпатизирующие». С ними смешались протестанты: лютеране и кальвинисты. Были и евреи: ашкенази или сефарды. Присутствовали и мусульмане: сунниты или шииты, несколько измаэлитов. Были атеисты, более или менее явные. И целая толпа «никаких», которые не знают, во что верят, и вообще не хотят задумываться над неразрешимыми проблемами. Нет ничего более зыбкого, чем те представления, которые создают себе люди о Вселенной и о собственном существовании в ней…

Мир быстро меняется. Я подумал о своих родителях и дедах, о предках Ромена, Марго ван Гулип или всех тех, кто проходил передо мной. Подобная церемония была бы невозможна три века назад, и даже двести или сто лет назад. Наша планета становится единообразной. Текучей. Все границы и барьеры размыты вместе с теми ценностями, которые они должны были охранять…

Широкие празднества, о которых мне рассказывали или я читал о них в книгах Морана, Пруста, Шатобриана или Сен-Симона, исчезли в пропастях памяти. Четкие представления о чем-либо обратились в пыль. Неторопливый и разнообразный мир лошадей с колясками, гувернеров и лакеев в ливрее, компаньонок и субреток в черном и белом, с передником на талии и кружевным чепчиком, придворных балов и псовых охот (я сам еще застал их конец) ушел в туманное небытие, которое мы называем прошлым. Туда же канули венецианские и генуэзские купцы, турниры, трубадуры, каменщики, возводившие соборы, аркебузы, весталки, древнеримские предсказатели и цирковые ристалища. Когда-нибудь и наш образ жизни, который кажется нам таким естественным и неизбежным, тоже исчезнет, как исчезли в свое время тоги, камзолы, любовные ухаживания или суждения о Боге: они покажутся устарелыми и абсурдными новым поколениям, исполненным вызова и веры в себя и уже заранее обреченным, в свою очередь, на осмеяние и забвение…

Эта карусель вращалась без остановок, и чем дальше, тем быстрее. Мир, в нашем субъективном сознании, — превращался в калейдоскоп…

Между тем, среди этого хаоса наших представлений о мире сам мир менялся мало. Пространство и время продолжали существовать как существовали. Все оставалось на своем месте: Солнце, Луна, море, горы, реки, очертания континентов, киты, пчелы, муравьи с их военной дисциплиной; человеческие страсти, вечные и преходящие: жажда власти, любовь к любви, любопытство самодостаточного разума. И было возможно и позволительно иной раз отвлечься от утомительных превратностей истории и найти себе убежище в том, что не менялось: в главном…

Что-то главное, что не меняется… Может быть, существует все же это главное, только мы не знаем где и как?..

…Что же все-таки неизменно? Ведь меняется все. Нет ничего под Солнцем, что не менялось бы. Да и само Солнце…

Начало философии, которое сразу же стало и философией Начала, заслуживает великого уважения за то, что сразу стало различать два Понятия: с одной стороны, это «изменчивое» и «преходящее», а с другой стороны — «неизменное» и «вечное». Метания человеческой мысли между временным и вечным, между множественностью творений и единством бытия воплотили собой два величайших философа: Гераклит и Парменид.

Что же длится и не проходит? Что не рождается, а следовательно, и не умирает?..

Вечное, которое не от мира сего, где ты есть? Это был именно тот вопрос, который Ромен опасался себе задавать. Определив себе место в самом «оке циклона», в самой горячей точке времени, которую мы называем «настоящим», он подсмеивался надо мной, когда я, рассуждая о том, что запредельно для человека, пытался прыгнуть выше головы.

Этот запретный вопрос мог предполагать два ответа. Один из них — Небытие. Был и другой ответ на вопрос о вечности. Это Время. Ромен, который всегда жил слишком нетерпеливо и не утруждал себя проблемами такого рода, объединил бы, возможно, без лишних рассуждений оба варианта. Время есть вечность по одну сторону жизни, а небытие тоже есть вечность — по другую ее сторону…

Поделиться с друзьями: