Бал на похоронах
Шрифт:
Парадокс: в эпоху объявленного торжества разума и пацифистского гуманизма (в наиболее просвещенных умах) катастрофы в ускоренном темпе следуют одна за другой. Это Первая мировая война, развязанная по таким мотивам, которые по прошествии времени кажутся пустячными до невероятия; через десяток лет — экономический кризис и «великая депрессия»; еще через несколько лет — подъем волны национал-социализма; затем один монстр был сражен другим монстром; потом сорок лет ядерных угроз, холодной войны, которая в любой момент могла обернуться открытым столкновением. Самое парадоксальное то, что в предсказанном (или уже совершающемся) Апокалипсисе звучат ангельские мотивы: никакое другое время не знало столько умиротворяющих лозунгов, нравственных принципов, благих
Как все люди этой эпохи, Ромен жил среди крови. Нас омывали реки боли. Это был пир убийц. Литература, театр, кино, живопись, философия — сам воздух времени был окрашен в красное и черное. Две мировые войны, концентрационные лагеря, холокост, узаконенные пытки, взятие заложников, ставшие обычным делом насилие и шантаж, государственный террор и террор против государства — все это оставило след в каждом из нас. Сам воздух времени был тяжел. И нужно было оставаться хозяином самого себя, чтобы остаться свободным. Чтобы не растерять радость. Ромен это умел…
Но вот катастрофы ушли в прошлое, зато остались воспоминания, шлейф ужасов, запах тоски. Вопреки прогрессу науки (или, наоборот, из-за него), несмотря на возросший уровень жизни (но по-прежнему неравный), на протяжении уже некоторого времени в нашей цивилизации ощущается что-то болезненное…
В то утро у могилы Ромена можно было, конечно, отнести это ощущение болезненности не к нашему времени как таковому, а к смерти, к человеческой жизни вообще. Мол, всегда было принято жаловаться на свое время, сравнивая его с предыдущими временами… Впрочем, в окружающей толпе были свои причины для болезненности и беспокойства, свойственные только нашему времени. Любую нашу попытку почувствовать себя счастливыми подтачивает скрытое зло. Неосознанно все те, кто сейчас бросает цветок на тело Ромена, болеют одним страхом перед будущим. Прогресс оборачивается к нам своей теневой стороной…
Мы становимся, с одной стороны, все более могущественными. С другой стороны, мы все больше не доверяем своему могуществу. Сегодня небо, грозящее упасть нам на голову, произведено на наших собственных заводах…
И здесь я опять подумал о Ромене, профессиональном эгоисте, убежденном ретрограде, стороннике воздержания, окрашенного решимостью, «пофигизмом» и мудростью: он сочетал в себе сиюминутный пессимизм с каким-то всеобъемлющим оптимизмом, даже странным в этом противнике всякого духовного начала, верившем только в природу:
— Не вторгайтесь в жизнь! — восклицал он. — Прекратите «развиваться»! Прекратите «информироваться»!
Я доказывал ему, что его «программа» реакционна. Он только смеялся в ответ. Я убеждал его, что будущее представляет интерес хотя бы потому, что нам предстоит провести в нем остаток нашей жизни. Он смотрел на меня с сожалением:
— Меня интересует только настоящее. Мы живем всегда в настоящем.
Немного лукавя, я переводил разговор на науку и ее потрясающие открытия, о которых нам рассказывали Казотт и Далла Порта. Я говорил ему, что история неостановима, что она движется с нарастающей сложностью, которая неизвестно к чему приведет, и что поэтому все труднее предвидеть ее последствия, благотворные или гибельные…
— Это взбесился прогресс, — шутил он, пожимая плечами.
— Но ты же как все, — возражал ему я. — Ведь ты не пренебрегаешь прогрессом: ездишь в автомобиле, летаешь самолетом, звонишь по телефону, лечишься…
— Ну не очень-то… — уточнял он.
— Пусть не очень, но все-таки… Ты садишься в поезд, ты пользуешься теплом… Ты осуждаешь то, что тебе служит.
— Да, оно мне служит. Оно мне служит, но не я ему…
Он не служил никому и ничему. Он старался быть свободным. И он умел быть счастливым…
…Еще одна молодая женщина подошла с розой к могиле. Это была венецианка, которая приобрела известность благодаря своей любовной мести. Она была в свое время любовницей одного из тех итальянцев, которые презирают женщин под видом любви к ним и которые готовы пойти на
что угодно, только чтобы о них говорили. Об этом итальянце рассказывали такую историю. Как-то раз в компании двух приятелей — из того же теста, что и он, — они втроем зашли в одну из венецианских кофеен, где блестящие автоматы выдают крохотные чашечки очень крепкого кофе. Один из них заказал кофе «крепкий» — stretto; другой, «повышая ставку», заказал «крепчайший» — strettissimo; тогда тот, чтобы не дай бог не уступить, усталым голосом объявил: «chuiso» — «закрыто»…Он был на несколько лет моложе ее, и после двух-трех сезонов любви, заполненных различными бьеннале, фестивалями «Золотой лев» и прогулками на островах в рычащих мотоциклетах, сменил ее на молодую венгерскую актрису в духе сестер Габор, известных не столько своим талантом, сколько великолепной копной светлых волос.
Анна-Мария происходила из древнего патрицианского рода Бьянка-Капелло. Четыре века назад одна из этих Бьянка, пятнадцатилетняя девушка немыслимой красоты, стала тайной любовницей незнатного венецианца. Обманув бдительность родителей, она каждый вечер ходила на свидания, оставив приоткрытой дворцовую дверь, и рано утром незаметно возвращалась. Однажды ночью дверь оказалась случайно заперта парнишкой-слугой, который, также при полном неведении семейства Бьянка, возвращался от своей любовницы, местной швеи. Бьянка-Капелло колебалась недолго. Не имея возможности вернуться домой, она вернулась к любовнику и спросила его, действительно ли он ее любит. Получив ответ утвердительный, но несколько растерянный, она презрела все условности и даже серьезный риск, и бежала с ним во Флоренцию…
После целой череды авантюр — одна невероятнее другой — эта Бьянка-Капелло, которая не боялась самого черта и возвела в искусство любовную и политическую интригу, стала любовницей великого герцога Тосканского, а затем его супругой. Монтень встречал ее во время своего путешествия по Италии и описал в своем «Журнале». Подвергшись нападкам своего деверя, кардинала Медичи, движимого страстью, в которой смешались любовь и ненависть, она решила его отравить. По несчастному стечению обстоятельств, ее муж появился на прекрасной вилле Анны-Марии Де Поджио у подножия Монте-Альбано в тот самый момент, когда она угощала кардинала отравленным пирогом, который втайне приготовила. Великий герцог возвращался с охоты, он был голоден и протянул руку за пирогом. Воспротивиться, остановить руку мужа — значило бы сразу себя выдать. Бьянка позволила ему взять пирог, со смехом взяла кусок сама… Супруги немедленно скончались в страшных мучениях, а кардинал Медичи занял трон Тосканского герцогства…
Тень этой прародительницы Бьянка-Капелло, столь быстрой в принятии решений, предстала перед посрамленной Анной-Марией. Я сейчас видел ее перед собой, такую нежную и сдержанную. Но люди поистине непредсказуемы: и мужчины, и, особенно, женщины, а итальянки, тем более. К тому же Венеция — это небольшой город, в котором под горячим солнцем на водах его каналов быстро закипают страсти.
Возможность отомстить была предоставлена ей театром «Феникс», который тогда еще не сгорел и блистал в центре Венеции сотнями огней своей рампы. В тот вечер там давали праздничное представление. Это не был ни Вивальди, ни Гольдони и ни Верди. Театр принимал китайскую оперу, в ней были положены на музыку приключения знаменитого Хьюан-Чанга.
В VI или VII веке — через тысячу лет после Будды и полтысячи лет после проникновения буддизма в Китай — Хьюан-Чанг был одним из тех китайцев-поклонников Будды, которые, презирая все опасности, преодолевали горы и пустыни, чтобы достигать совершенства на земле самого Будды в Индии. Это долгое паломничество, длившееся 10–12 лет, становилось важнейшей частью всей жизни. Пилигримы проходили через бесчисленные приключения, гибли от жары и холода, тонули в реках, встречали на своем пути монахов, бандитов, прекрасных принцесс и полчища обезьян. Они поклонялись зубам Просветленного — их было не менее сотни, рассеянных по разным местам, — и Его же волосам.