Балкон в лесу
Шрифт:
— Меня нужно проводить, — сказала она, когда они подходили к дороге. — Это галантно. Джулия приготовит нам чай. — «Еще одна загадка», — думал Гранж, которого смутило появление на сцене этого нового персонажа. — В дубовой роще мне всегда бывает так страшно!
Когда они пошли по узкой фализской дороге, на них вместе с тенью деревьев, казалось, внезапно упала ночь. Дождь на время перестал; в открывавшейся с дороги перспективе, со стороны Мёза, небо просветлело, и, обернувшись, на горизонте можно было видеть угасающую узенькую полоску тусклого красного цвета, какие появляются на небосклоне снежными вечерами. Здесь дорога пересекала высокоствольную рощу; ночная прохлада ниспадала на плечи плотного купола мокрых ветвей. Гранж заметил, что она дрожит и молча жмется к его предплечью; внезапно веселость спала, и его охватило более серьезное чувство — нежная жалость: уже наступила ночь, и рядом с ним была всего лишь беспризорная, девочка, потерявшаяся в этих лесах войны; ему хотелось обратиться к ней по имени.
— Меня зовут Мона, — произнесла она чуть изменившимся голосом. Он увидел, что она наклоняет голову, и вдруг ощутил прикосновение губ к тыльной стороне ладони. — Вы мне так нравитесь, — внезапно добавила она с несколько двусмысленной любезностью, и в очередной раз Гранж почувствовал неуверенность и смущение. В ней была непосредственность, но
Когда они вышли из леса, деревушка на поляне была уже окутана ночной мглой; единственный квадрат света падал из открытой двери «Платанов» на небольшую террасу, высвечивая из тени нижние ветви каштана и дальше, не так ярко, стайку кружком усевшихся в траве низеньких домиков, крыши которых едва выглядывали из-за терновой ограды садов. Гранж не приходил в Фализы ночью; внезапно он ощутил себя очень далеко — как бы на краю света; распластавшись во всю длину, отходила на поляне ко сну растерянная и чарующая жизнь; утопая в запахе трав и мокрой зелени, она возвращалась к спокойному дыханию ночи. Отпустив его руку, Мона побежала вперед по дороге и, сложив ладони рупором, принялась что было силы окликать один из черных домов.
— Джулия! Чаю! Ягодка моя, кузнечик мой! У нас гости… Военный. Красавецвоенный!..
И спустя несколько секунд колокольчик, отчаянно трезвонивший за изгородью, калитка, а затем хлопнувшие со всего размаха двери разбудили на поляне эхо, напоминавшее грохот при нападении на дилижанс.
Гранж вошел в довольно просторную комнату, где на него дохнуло уютным теплом и едва ли не роскошью, которая после грязных армейских становищ на Мёзе особенно поражала в этой глухой деревушке. Судя по грубым балкам, огромному камину без стоек с аспидной доской очага, крестьянской двустворчатой двери с железной щеколдой и засовом, это была старинная ферма, которую, очевидно, переоборудовали для отдыхающих, проводивших свой отпускной сезон в лесу, или для охотников на диких кабанов. На полу лежал толстый ковер; свет от торшера под абажуром из рафии и пламя от охапки сухого терновника, полыхавшее в камине, выхватывали из тени пузатую, навощенную до блеска крестьянскую мебель. В углу виднелся диван-кровать, а над ним — заставленные книгами полки; посреди комнаты — низкий марокканский стол в виде огромного диска из чеканной меди. Чувствовалось, что этим переоборудованием руководил некто с безупречным на свой лад и даже строгим вкусом; однако надо всей этой массивной мебелью, над этим тяжеловесным расположением витал премилый беспорядок детской комнаты. То тут, то там на ковре валялись пластинки в потрепанных конвертах, в глубине кресел катались стеклянные шарики, стены были увешаны прелестными почтовыми открытками, портретами актеров, газетными вырезками. На натянутой между оконной задвижкой и ключом шкафа веревке сохло мелкое женское белье; над кроватью висел закрепленный сложным устройством из завязок и бельевых прищепок большой конюшенный фонарь. В углу, напротив кровати, на двух вмурованных в стену огромных железных крюках висел гамак, в котором на подстилке из журналов мод валялись гармоника, пара туфель без задников из красной кожи, маникюрные ножницы, веер и большой испанский роговой гребень, отделанный, как рака. Над беспорядком туземного стойбища колыхался легкий, возбуждающий, наполненный утром запах — здесь еще сильнее, чем на дороге, было ощущение окружавшего вас леса. Не успели они войти, как Мона неуловимым движением плеч сбросила с себя плащ, который улетел на веревку для белья; полотнище волос цвета ржи упало до самой поясницы. Под плащом на ней была голубая блузка, испачканная чернилами, и юбка. Теперь, после того как она распустила волосы, шея под отяжелевшей головой изогнулась в сладостном томлении, и когда она легонько двигала плечами, лаская их об это тяжелое полотнище, то опять становилась женщиной, теплой, как смятая постель.
— Иди погрейся, — сказала она, взяла его за руку и с мальчишеской резкостью потащила к пламени терновника; и Гранж нисколько не удивился тому, что она сказала ему «ты»; было ясно, что в ее языке «вы» считалось обращением более непривычным и более обременительным, нежели «ваше величество»…
— Поздоровайся с Джулией, она моя служанка…
И, обернувшись, он заметил два глаза, с любопытством и подозрительностью разглядывавших его, а затем, за чайным подносом, — служанку, выглядевшую так же инфантильно, как и Мона, и явно копировавшую ее, если не считать того, что носила она короткую прическу, с вьющимися волосами, и красила губы. Поверх платья она повязала белый передник, такой крохотный, что он казался чисто символическим; но только поражала Джулия не красотой, а молодостью и свежестью, и присущая ей, как и Моне, некоторая неопределенность внешности принимала вид двусмысленного намека: несмотря на ее напомаженные губы и невинные глаза с накрашенными ресницами, ее маленькую, но дерзкую грудь и крошечный передник, она походила на субретку из журнала с пикантными картинками.
— Иди, я тебя причешу, ягодка моя, — сказала Мона, сунула в руки Гранжу свою чашку и, обняв Джулию за шею, увлекла ее к зеркалу. Напихав в рот заколок, она рылась в волосах Джулии, а та смеялась под ее щекочущими пальцами и, изгибаясь всем телом, поглядывала из-за плеча на Гранжа. Среди пронзительных раскатов смеха высокое пунцовое пламя очерчивало вдруг силуэты двух хохочущих дьяволиц, едва ли внушающих доверие, оставленных среди полного разгрома в доме ученика чародея.
Когда Джулия исчезла с подносом за дверью, некоторое время в комнате было тихо. Сквозь приотворенное окно из-за закрытых ставен с сердцевидным просветом доносились постукивание падавших с деревьев капель и время от времени, где-то совсем близко, треск веток, которые потягивались после ливня. Устало вздохнув, Мона присела на диван, затем все тем же движением головы она отбросила волосы назад и подняла на Гранжа глаза и рот, потянулась, как растение к солнцу.
— Сними с меня сапоги, — произнесла она тихим и как бы обволакивающим голосом. — У меня так замерзли ноги. Они совсем промокли.
В ее резиновых сапогах плескались две мелкие лужицы, и грубые шерстяные мужские носки на ногах были такими, что хоть отжимай. Гранж стянул их. Ее глаза жалили его, что-то вроде сладостной тоски сдавливало горло, он чувствовал, как сжимает челюсти, чтобы не застучать зубами. Кончиками пальцев он коснулся влажных, скрюченных от холода пальчиков, затем — мягкой подошвы ноги; за края слегка посиневших ногтей зацепились шерстинки: внезапно он снова ощутил прилив нежного и очень смутного умиления; он припал к ним губами, почувствовал шевеление заледенелых пальцев и похрустывание на зубах ниточек шерсти.
Вдруг, встрепенувшись, словно обезумевший зверек, попавший в капкан, Мона расслабилась и, откинувшись на спинку дивана, обеими руками притянула его к себе; он ощутил ее губы на своих и прильнувшее
к нему женское тело, тяжелое и полногрудое, открытое, как разверзнутая земля. Не прошло и минуты, как она обнажилась; словно срываемые резкими порывами ветра, ее одежды облепили всю мебель вокруг — как приготовленное в стирку белье, уносимое ветром на колючие кустарники; но в самой гуще циклона был этот рот, неподдельно, жадно нависший над его ртом; он вошел в нее, даже сам того не ожидая. «Ты — рай», — вымолвил он с каким-то удивительно спокойным изумлением; и он сам поразился тому, что сказал. Когда она кончиками пальцев дотянулась до лампы, комната как бы погрузилась в пруд с неподвижной водой; лишь арка над дверью да ставни с сердцевидным проемом образовывали в темноте два более светлых пятна; постукивание капель прекратилось; над лесом, должно быть, взошла луна; нежным движением он вновь овладел ею; она вздрагивала всем телом, от подошв ступней до волос, но без всякой горячности, почти торжественно, как молодое дерево, отвечающее ветру всеми своими листьями. Он не ощущал ни напряжения, ни волнения: это скорее напоминало реку, текущую в тени деревьев, в полдень. «Здесь мне будет так же уютно, — рассуждал он сам с собой, — как рыбе в воде; это не сложно, ведь я здесь навсегда». Время от времени он брал губами то один, то другой сосок ее грудей, которые немножко склонялись то влево, то вправо; он слышал зов, долгий, полнокровный, идущий издалека, как бы из недр ночи, прижимавший ее грудь к его губам. «Какой ты приятный!»— повторяла она на своем языке, лишенном какой бы то ни было примеси лжи, который он уже начинал понимать и где слово «приятный» теряло все значения, кроме одного — «приятный в близости».— Я соблазнила тебя!.. — добавляла она с довольным видом, обхватывая руками его голову и немного отстраняя от своей, чтобы еще раз посмотреть на него; затем она вновь припадала к его губам своим упрямым ртом и возвращалась, как жеребенок, на свой луг. В дом-форт он вернулся под грозовыми тучами; утром, когда он открыл глаза, живительное солнце уже гуляло по комнате; еще не совсем очнувшись ото сна, он услышал звонкий голосок, уже привычный, как утреннее журчание фонтанчика в саду, ведущий внизу переговоры с Оливоном; он спрыгнул с кровати, подбежал к окну — и сверху увидел голубой капюшон, еще более недвижный, чем проклюнувшийся вместе с зарей грибок. «Чудесно, — радовался он, моргая под прямыми лучами солнца, — все начинается снова!» Спустя минуту она была у него в комнате — и вот уже мокрый нос тянулся к нему; потрясенный, он с недоверием разглядывал ее, как если бы она проникла в дом через дымоход.
Бронетанковые и мотоциклетные части маневрировали вдоль дороги. Здесь были довольно мелкие подразделения, так как между Мёзом и границей явно не хватало пространства для того, чтобы развернуться в полную силу; и бронетанковые войска — если верить распространяемым слухам — проводили учения далеко позади, в полях Шампани; но как бы там ни было, танковые полки Мёза предназначались для операций в Арденнах; длинными нитями протянулись они по этим лесным дорогам, кое-как скрепленным поперечными просеками: нетрудно было догадаться, что синхронное продвижение вперед колонн, напоминающих зубья расчески, и составляло суть этих учений, в ходе которых Фализы нередко просыпались, внезапно разбуженные ревом моторов. В эти дни, когда Оливон рано утром стучался в дверь Гранжа («Проходит Тур де Франс, господин лейтенант»), лесники покидали свою пустыню и, если стояла хорошая погода, иногда целыми часами сидели у обочины дороги — так обитатели царственных высокоствольных рощ наблюдают за помпезным выездом на охоту; более того, танкисты, с которыми они заводили разговоры на привалах и которые затем быстро уносились на своих машинах вдаль, были для них счастливым вариантом команды с зашедшего в порт корабля; они приносили с собой новости из мест расположения войск, затерянных в глубине армейского корпуса, по ту сторону Мёза: это был свежий ветер, отдаленное эхо необъятного мира. Танкисты нравились Гранжу: все офицеры и солдаты казались ему моложе изнуренных резервистов, которых он видел в Мориарме; с собой они несли бодрящую атмосферу стадионов, нечто вроде нетерпеливого топтания лошадей на старте, ничуть не раздражавшего слух; и еще он испытывал душевный подъем — объяснить который не очень-то и стремился, — когда провожал взглядом вытянувшиеся в колонну войска со всей техникой, предназначавшейся для дальнего броска в тот день, когда нападут немцы. Бронеавтомобили, гусеничные тягачи, мотоциклы торжественной процессией шли вверх по длинному склону в сторону Бельгии; тяжелые гусеницы с остервенением давили свежее щебеночное покрытие, почти заглушая рев двигателей, работавших на полных оборотах. Иногда Гранж забавлялся тем, что на несколько секунд закрывал глаза и прислушивался к этому раскачиванию гигантской, волочившейся по вспаханной земле бороны, словно проверяя, насколько больше война — даже в самые сонные ее периоды — настораживает слух, чем зрение. И еще его поражала враждебность, с какой встречал лес эти беспощадные и надменные кавалькады. Пустота его длинных просек-проспектов, своды ветвей, буравившие высокоствольные рощи и убегавшие подчас на целые мили за горизонт к загадочному блеску дня, не были предназначены для бесцветного житьишка лесорубов и угольщиков, которые прозябали здесь, ожидая, когда поднимется занавес. Лес дышал, еще более просторный, более настороженный, сосредоточенный на себе самом до самых глубин своих чащоб и своих тайников, внезапно потревоженных загадочными знаками из какого-то другого, неведомого времени — времени помпезных выездов на охоту и громогласных кавалькад; казалось, старое меровингское кабанье логово, внюхиваясь в воздух, пытается уловить забытый аромат, который возвращал его к жизни.
Гранж и Оливон сидели чуть в стороне от дороги на пустых бочках из-под горючего; они смотрели на проходящие бронированные машины. Не то чтобы это их очень интересовало — картина отнюдь не была новой, — но и скучно им тоже не было. Как консьержи устраиваются летними вечерами верхом на своих низеньких стульях у самого края шоссе с выплеснувшимся на него потоком машин, так и они по-своему сбегали из своих душных жилищ; легкий ветер широких просторов проносился вдоль дороги вместе с этими быстро мчавшимися вдаль войсками. Танки интриговали Гранжа: он мучился вопросом, какие новые ростки могут взойти в душах измученных тряской обитателей этих тяжелых машин; один приятель как-то рассказывал ему о странном ощущении неуязвимости, непроизвольно возникавшем вдруг от такой езды, когда, не слыша ничего, кроме ужасного грохота, ты сидишь, упершись шлемофоном в обшивку брони. Офицеры на реквизированных машинах беспрерывно обгоняли колонну то слева, то справа: нескончаемый эшелон полз, скрежеща шестернями внутри тяжелого кокона серой пыли, который качался над просекой, посыпая зазубринки массивных гусениц бурой мукой, подобной той, что устилает подступы к печам для обжига извести. Все это текло вдоль шоссе, как река в паводок — необычайно грязная, необычайно серая, с заторами и водоворотами, со звяканьем камней и хрустом веток, — ну просто настоящий спектакль, разыгранный природой; было ощущение, что посреди пейзажа война, как мебелью, обставила себя этими атрибутами с утомляющей бесцеремонностью жильцов, ввозящих в уже загроможденную квартиру все новые и новые сундуки.