Баскервильская мистерия этюд в детективных тонах
Шрифт:
Не правда ли, весьма колоритная фигура? Гигантского роста и нечеловеческой силы пришелец из Индии, выступающий в сопровождении пантеры и обезьяны… Хотя речь идет о павиане, можно тем не менее напомнить, что, например, человекообразная обезьяна шимпанзе по-латыни раньше называлась «Пан Сатирус». Сатиры сопровождали Диониса и участвовали в оргиях бога умирающей и воскресающей природы, а Пан в некоторых мифах — сын Диониса; гораздо чаще Пан — сын Гермеса или Зевса. Еще один повелитель природы, способный одаривать или насылать «панический» ужас…
Урей — «священный» головной убор Осириса, царя Подземного мира, отождествлявшегося греками все с тем же Дионисом… Да еще и цыгане, которых привечал доктор Ройлотт, — «чужаки», «иные» для европейского сознания, некий кочующий реликт, издавна связанный в западной культуре с черной магией. Можно вспомнить, например, что Дракула был связан с цыганами и даже скрывался в таборе от своих
Нет, преступник в детективе — не владыка подземного царства, он самозванец. «Священный безумец», который, обуянный экстазом, воспринимает самого себя не как простого смертного и даже не как служителя хтонического божества, повелителя мира мертвых, но уже как ипостась этого властелина, в чьих руках жизнь и смерть простых людей. Вот каков в действительности архетип маньяка из детектива, причем проявляющийся буквально в первых же произведениях этого жанра. Разумеется, безумец детектива — лишь зеркальное отражение истинных служителей оргиастического культа, да к тому же многократно преломленное.
Что же до самой сцены со змеей — она вызывает ассоциации с совершенно другой сценой из совершенно другой книги (о которой, правда, уже говорилось в главе «Ловля бабочек на болоте»): «И призвал фараон мудрецов и чародеев; и эти волхвы Египетские сделали то же своими чарами: каждый из них бросил свой жезл, и они сделались змеями, но жезл Ааронов поглотил их жезлы». (Исх. 7:11–12) Жезл подлинного господина, разумеется, пожирает жезлы-змей тех, кто незаконно претендует на его место, на место истинного судьи, держащего в руках жизнь и смерть. За традиционным поединком «сыщик — преступник» лежит тема возмездия, вершащегося истинным повелителем над самозванцем, мнящим себя всесильным. Вот откуда проистекает чувство ужаса, охватившее меня много лет назад при первом знакомстве с «Пестрой лентой»: истинный властелин, наказывающий жалкое существо, которое осмелилось присвоить себе функции судьи и дарителя. Наказывающий как раба — ударами жезла-трости, обратившейся в змею, которая жалит самозванца, а затем оборачивается вокруг его головы короной (еще одна отсылка к «египетскому акценту» рассказа)...
Вот почему столь страшной, вызывающей трепет, кажется в этом рассказе фигура беспощадного судьи — Шерлока Холмса.
Впрочем, тот же трепет вызывает фигура еще одного беспощадного судьи и бича наказующего для самозванцев, которые присваивают себе прерогативу Отца Лжи, — отец Браун. Добрый, улыбчивый, человечный священник из детективных притч Гилберта Кита Честертона.
VI. УБИЙСТВО В АДУ
Настоящие детективные произведения не существовали в Третьем рейхе и почти не существовали в Советском Союзе. Разумеется, в разные периоды истории советского общества это «почти» имело различные размеры — от, в сущности, «нулевых» во времена Сталина (за исключением узкого ручейка детективов «шпионских»)[235], — до вполне различимых в оттепель и последующие годы «милицейских» историй. Правда, ни в один период в советской литературе не появился и не мог появиться «классический», «канонический» детектив — за редчайшими исключениями, о которых пойдет речь позже.
В СССР запрет был неофициальным, как это случалось неоднократно и по другим поводам. В Германии власти были менее стыдливыми. В 1973 году «Библиотека Лилли» Блумингтонского университета Индианы (США) организовала выставку «Первые сто лет детективной литературы: 1841 — 1941». В каталоге, выпущенном тогда же, говорится:
«Интересен тот факт, что за пределами англо- и франкоязычной литературы в течение столь долгого времени не появилось ни одного сколько-нибудь значительного детективного произведения — хотя переводы английских и французских авторов были достаточно популярны. Следует отметить также, что в Италии и Германии перед Второй мировой войной детективы были запрещены. Нацистское руководство распорядилось изъять из продажи все переводные детективы, объявив их “упадническим либерализмом”, призванным “засорить головы немецких читателей иностранными идеями”. Диктаторы никогда не испытывали симпатии к детективам…»[236]
На мой взгляд, тому есть несколько причин. Я неслучайно оговорился: «На мой взгляд». В объяснении этого отсутствия у критиков нет единого мнения — как нет до сих пор и единого мнения о принадлежности к детективу близких, но все-таки различных жанров шпионского романа или милицейской повести.
Кроме того, детектив — это своеобразный термометр или индикатор болезней общества, его страхов и надежд. И далеко не всегда эти страхи и надежды совпадают с теми, о которых говорят официальные органы. Власть призывает опасаться грядущей войны, развязанной империалистами, а простой гражданин, обыватель, боится маньяка, по слухам, орудующего в ночном скверике у его дома. Власть призывает надеяться на представителей государства, а обыватель мечтает о независимом от власти бесстрашном защитнике, который в нужный момент придет, а защитив,
исчезнет, ничего не требуя взамен.Никаким вождям не улыбается подобная литература, которая, не претендуя на широкие социальные обобщения, тем не менее демонстрирует читателю (рядовому члену общества) архетипы массового подсознания, «имагинарное» данного общества, — и это становится первым шагом к личному освобождению от идеологических догм. Понять, что ты болен, — значит уже двинуться к выздоровлению.
Венгерский литературовед Тибор Кестхейи пишет:
«…Именно социальная атмосфера деспотизма и тирании не терпит таких [детективных. — Д.К.] сюжетов… Для фашизма был неприемлем жанр, в котором утверждалась презумпция невиновности… Оттеснение на задний план прав человека часто сочетается с ханжеским пуританизмом… Диктаторские режимы дразнило и раздражало то, что в большинстве детективов любители, частные лица одерживали победы, не раз посрамляя бездарную полицейскую бюрократию…»[237]
Словом, детектив в тоталитарных государствах не жаловали. Неслучайно среди «ласточек», символизирующих хрущевскую оттепель, был и первый советский милицейский детектив — повесть Аркадия Адамова «Дело “пестрых”»[238]. Появление целого жанра, бывшего до того под фактическим запретом, показывало смягчение государственной идеологии, отход от жесткой тоталитарной модели сталинизма.
Но жанр не терпит пустоты. В мировой литературе появилось некоторое количество написанных западными авторами детективных романов, действие которых происходит в Германии или советской России. Фашистская Италия почему-то оказалась для литературы менее привлекательной ареной (что само по себе заслуживает отдельного разговора).
Почему? Что такого необычного могла принести автору и читателю классическая детективная история, погруженная — условно говоря — в мир, описанный Джорджем Оруэллом (сам сюжет при этом может не нести никаких политических спекуляций)? Для чего британцу Филипу Керру понадобилось в трилогии «Берлинская ночь» («Berlin Noir», 1989–1991) делать героем частного детектива (бывшего полицейского), живущего в нацистской Германии? Что дал британцу же Роберту Харрису (в «Архангельске»[239], 1999) факт проживания маньяка-убийцы на севере СССР? И вряд ли соблазн просто заменить своими произведениями несуществующий жанр «социалистического детектива», стремление препарировать общество каноническими средствами жанра и руководили Мартином Крузом Смитом, когда он писал романы о следователе советской прокуратуры Аркадии Ренко. То же можно сказать и о его однофамильце Томе Робе Смите, относительно недавно выступившем с детективной трилогией о советском следователе Льве Демидове[240].
Думаю, мы имеем дело опять-таки с букетом причин. Среди них не последнюю роль играет и безусловная экзотичность места действия для западного читателя. Я хочу заметить, что, например, в американском и английском детективе существует довольно большой «субжанр», который можно назвать экзотическим или этнографическим детективом. Например, романы Тони Хиллермана об индейской резервации, в которой действуют сотрудники так называемой племенной полиции навахо, а читатель помимо увлекательной истории получает некоторый минимум информации о современной жизни индейцев США. Или романы Гарри Кемельмана, в которых расследованием преступлений занимается раввин Дэвид Смолл, и читатель точно так же получает информацию о внутренней жизни современной американской еврейской общины. Желание дать читателю представление о внутренней жизни обществ, непохожих на привычные, вполне могло мотивировать писателей на создание такого рода детективов. Детектив — до известной степени — современная волшебная сказка, а сказка тяготеет к экзотике, к тридевятому царству, к подземному царству. Кроме того, родство с готическим романом (этому посвящено много работ, так что я не буду подробно излагать генезис жанра) делает эту сказку «страшной» — отсюда и соответствующая «страшная», пугающая обстановка тоталитарного общества, с его всепроникающей слежкой, идеологией и вывернутой наизнанку моралью и постоянный страх перед оборотнями, живущими по соседству.
Но, конечно, не только.
Природа детектива тяготеет к обстановке «пограничной». И речь тут вовсе не о географической или топографической границе. Речь о границе между нормальной (в рамках данного произведения) жизнью и страшным «инферно», потустороннем измерении, из которого в нормальную жизнь приходит страх, насилие, в конечном счете — убийство. Иногда это «страшное заграничье» имеет конкретные черты — Гримпенская трясина в «Собаке Баскервилей» или безжизненная Луна в «Преступлении в Заливе Духов», чаще же — без всяких конкретных черт, словно иное измерение. Образ нацистской Германии выступает как то самое заграничье, окружившее рядового человека, ограничившее его безопасное пространство, его нормальную жизнь стенами его дома. Стенами, которые и сами так хрупки, что в любой момент готовы поддаться напору сил инфернального зла. И тогда зло, убийство прорывается в измерение нормальное.