Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Батальоны просят огня

Бондарев Юрий Васильевич

Шрифт:

— Что-то с вами не в порядке, — подозрительно сказал Сухоплюев.

— В самом деле ерунда собачья, — ответил Кондратьев и встал. — Ну, я пойду… Ночью все решится…

Кондратьев лежал в землянке, никак не мог согреться. Лежал, не сняв шинели, на сухих листьях, укрывшись с головой брезентом. Голова горела, была горькая сухость во рту, и все время нестерпимо хотелось пить, но он не мог сделать над собой усилие, не мог встать. «Сейчас, я сейчас, — думал он, — вот сейчас я открою глаза, встану и напьюсь… Вот только полежу немного…» И непонятно было то, что за землянкой с последней ярой силой светило осеннее солнце и солдаты грелись,

скинув шинели, разувшись, сидели на солнцепеке.

Голоса какие-то. Смех. Тишина. Потом опять голоса, смех. О чем там можно говорить? Молчать, молчать… Все ждут ночи. Ночью все решится… Где капитан Ермаков? Где Шура? Кравчук где? Подготовить все цели. Вот и все. Какая чепуха! Как легко, мягко лететь в густую и, как пух, невесомую темноту… Напиться бы только воды, и все будет хорошо… Холодной, ледяной воды, ломящей зубы. Сейчас надо встать и напиться…

Освещенный огнями вестибюль метро. Из подъезда валит желтый морозный пар, клубящийся, пронизанный огнями. Люди спешат, бегут в мохнато-заснеженных пальто с поднятыми меховыми воротниками, скрипит снег. У всех облепленные белыми пластами покупки, отражения праздника на лицах. И смех другой — веселый, счастливый, влюбленный. Новый год, что ли? Он ждет Зину в вестибюле Арбатского метро, милую худенькую Зину с бирюзовым колечком на среднем пальце и детским уменьем растягивать слова. Лицо у нее юное, тоненькие серьги ласково сверкают, качаются в нежных мочках ушей, глаза ясно-зеленые, открытые, улыбаются ему, а носок опушенного мехом ботинка на сильной ноге нервно старается продавить льдинку на тротуаре. И он тоже каблуком давит этот ледок…

«Встать, встать… напиться бы… Несколько шагов до Днепра… В жизни бывает так: можно любить, в сущности, чужую тебе женщину, много лет любить… Но за что я любил ее?»

— Милый, милый! Какая же я Зина? Да разве так согреешься!

Кто-то расстегивал на его груди шинель, провел мягкими прохладными пальцами по лицу, и Кондратьев, в жару, чувствуя горячую горечь слез в горле, смутно и радостно отдаваясь этим рукам, подумал: «Кто же это? Шура? Зачем она здесь?»

— Выпей это. Жар пройдет. Ну вот. Молодец. Просто молодец. Бе-едный мой! А теперь обними меня. Крепче. Так будет теплей!

Чьи-то руки обвили его шею, и тотчас упругое тело прижалось к нему, и губы, прохладные, легкие, стали целовать его закрытые глаза, и голос, знакомый, близкий, растягивал слова:

— Бе-едный мой. Сере-ежа. Будет тепло… Ты прижмись ко мне и лежи спокойно…

Он вдруг очнулся от этого голоса и сразу пришел в себя.

Темно было и влажно, пахло осенними листьями, и лиловая узенькая стрела света пробивалась сквозь плащ-палатку, завесившую выход, остро рассекала потемки.

— Это ты? — тихо, слабым голосом спросил он. — Это ты?

— Это я… Лежи, лежи, ни о чем не думай, — прошелестел возле его губ быстрый успокаивающий шепот. — Я с тобой буду. С тобой… Ну, хорошо тебе? Тепло? Согрелся?

Но он не мог согреться.

— Милая ты, чудесная, — шептал Кондратьев, стуча от озноба зубами, робко обнимая Шуру, и стал целовать ее пальцы. — Зачем это? Добрая… Чудесная… А как же Борис?..

Она крепче прижалась к нему грудью, гладя его щеки, его шею.

— Он не любит меня, Сережа. Разве он меня любит? Всю душу без слез по нему выплакала… а с тобой спокойно… Как с ребенком… Ну, обними меня. Ты кого-нибудь любил?

— Не знаю…

— Ну, совсем как ребенок… Как ребенок…

Бред

это был или явь? Она растягивала слова, как Зина. Было темно, горячо, он не видел лица Шуры, ее глаз, а она с торопливой нежностью ласкала его, и от близости с этой женщиной хотелось ему плакать и говорить что-то разрывающее душу, чего невозможно было сказать: он просто был болен и слаб.

— Ты чудесная, чудесная… Чистая… Ты удивительная, чистая, — шептал он и, найдя, целовал ее ладонь.

— Тебе сколько лет? — спросила она.

— Двадцать четыре.

— Неужели ты никого не любил?.. Никого?

Он уснул. А она, посидев немного возле него, вышла из землянки. Ни одного солдата не было вокруг. Стояла тяжелая вечерняя тишина. Весь Днепр был оранжевым, накаленный закат на половину неба подымался, горел над берегом, и вычерчивалась там черная паутина застывших в этом свете ветвей.

Вдруг, со свистом вынырнув из заката, низко над водой пронеслись два «мессершмитта», вонзаясь в лиловый воздух над лесами. Там застучали зенитные пулеметы и рассыпались в небе трассы. А Шуре было горько и нежно.

Глубокой ночью Кондратьева разбудили. В теплую землянку ворвался холод, стук пулеметов, отсвет ракет, плащ-палатка со входа была сдернута. Кондратьев лежал весь в поту, все тело болезненно расслаблено.

Голос Бобкова кричал в землянку:

— Вас срочно к полковнику Гуляеву! На НП. Товарищ старший лейтенант…

— Прибыл? — еще ничего не понимая, хрипло спросил Кондратьев. Он вылез из землянки, потянул из нее шинель. Весь берег и Днепр освещались ракетами, над головой проносились трассы.

— Только что! Заваруха тут была! Неужто не слышали? Так спали? — прокричал сквозь дробь пулеметов Бобков.

Кондратьев смущенно покашлял, не попадая в рукав шинели, внезапно вспомнил все, спросил виновато, негромко:

— Где Шура? Не знаете?

Бобков ответил:

— Тут офицера одного при переправе ранило. Так она с ним. — И указал куда-то вниз.

Вместе с Бобковым поднимаясь к орудиям, покачиваясь от слабости, Кондратьев с замиранием сердца думал о недавнем бредовом счастье (было оно, конечно, было!), и не хотелось верить ни в щелканье пуль о стволы сосен, ни в частые взлеты ракет, ослепившие его на берегу, ни в близкий треск пулеметов.

Но в первой же траншее пришлось пригнуться так, что железный крючок шинели впился в горло: головы поднять было нельзя. Проходя мимо орудий, Кондратьев увидел при свете ракет, что расчеты лежат на земле и снарядные ящики раскрыты. Осторожно звенели ложки о котелки: по-видимому, старшина прибыл.

Глубокий окоп НП младшего лейтенанта Сухоплюева был тесно набит знакомыми и незнакомыми артиллерийскими офицерами. Все они, возбужденные недавней переправой и близкой опасностью, почти в голос переговаривались между собой, жадно курили в ладонь. Двое радистов монотонно отсчитывали — настраивали рации.

Полковник Гуляев, грузно расставив ноги, стоял посреди окопа, лица не было видно, надвинутый и словно мокрый козырек фуражки зажигался розовыми шариками — отблесками ракет.

— Спали? — недовольно спросил он Кондратьева. — Все проспите! Санинструктор сказал: ты болен. Болен? Что молчишь?

— Был немного. Сейчас лучше.

— Ну так вот. — Полковник вытолкнул откуда-то из темноты к Кондратьеву старшину Цыгичко, проговорил: — Этого вояку на твое усмотрение. Хочешь — казни, хочешь — милуй… Он тебя накормит, сукин сын!

Поделиться с друзьями: