Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Он сам нам все расскажет, — подумали они. — Для дурных вестей время всегда найдется».

В спальнях погас свет.

Лампа горела лишь в комнате гостя, освещая трепетным пламенем рано поседевшую голову Сесилио, задумчиво присевшего на кровати. Часы уже давно пробили полночь, а он все сидел, подперев голову руками.

Луисана, увидев свет в комнате брата и тоже не в силах смежить веки, поднялась с постели и пошла к Сесилио, желая узнать причину его горя.

Она неслышно подошла к нему и, положив ему руку на плечо, сказала:

— Какие у тебя печали, Сесилио? Что с тобой?

— Сесилио больше нет, — ответил он, не поднимая головы и ласково погладив нежные руки сестры.

— Как так «больше нет»? Да ты же в самом расцвете лет! Не говори глупости!

И, усевшись

рядом с ним, она сказала:

— А ну-ка! Расскажи мне! Я хочу знать, что это с тобой такое стряслось?

И Сесилио, придав своим словам глубоко печальный элегический тон, а не тот блестящий ораторский, которого так ждал от него дон Фермин, произнес:

— Я знал, что ты спросишь меня об этом. За столом ты не сводила с меня глаз, проницательных глаз сестры милосердия, и я все время думал, как сказать тебе, именно тебе, то, что мне так хотелось бы скрыть.

Сесилио умолк, Луисана была не в силах нарушить молчание; пристально посмотрев в ее горящие нетерпением глаза, он продолжал:

— Помнишь ли ты того Сесилио, который девять лет назад впервые уехал далеко от тебя, полный иллюзий? Ведь правда, что он ни капли не похож на теперешнего, который готов поведать тебе свое горе? Тогда я лелеял чудесную мечту: в один прекрасный день стать человеком, полезным моей родине, всем моим соотечественникам, человеком, способным разрешать проблемы, волнующие людей, и нести этим людям добро… Я знаю, что говорю напыщенно, но позволь мне сказать несколько слов о том прежнем Сесилио, пока я не заговорил о нынешнем. Отец принес великую жертву ради того, чтобы иметь в семье оратора-трибуна, и вот теперь настал час, когда ты услышишь мою речь, но это будет моя же надгробная речь.

Он горько усмехнулся, ласково похлопал сестру по руке, которую она дружески положила ему на плечо, и продолжал:

— Меня тоже очаровывало красноречие, и, сам того не ведая, я с детства полагал, подобно древним грекам, что боги послали людей на землю, чтобы они произносили изысканные, красивые слова. Деревья в саду, к которым я обращался, представлялись мне восторженными толпами, внимавшими моим пылким речам!.. Об этом я никогда тебе не рассказывал, но теперь, когда, как сказал Данте: «Nessun maggior dolore…» [27] Помню, что мои речи состояли из единственной фразы, которую я где-то вычитал и которой буквально упивался: «Вот мои руки, несущие панацею от всех бед и несчастий на свете!» Да, мои руки! Кто бы тогда мог предвидеть?

27

Нет сильнее боли (итал.).

Дрожащей, слабой рукой он провел по увлажненному холодным потом лбу, а левой рукой сжал руку Луисаны, которая невольно вздрогнула: так обычно прощались с ней перед кончиной ее подопечные больные.

— То были первые робкие ростки моего душевного беспокойства, желание как-то осмыслить предначертания моей судьбы. Затем в мою жизнь вошли книги, которые принес мне Сесилио-старший. Эти книги вели меня от одной жизни к другой, от одного понятия к другому, но всегда они вели вперед, внушая мне твердую веру в жизнь и уверенность в своих силах. Жизнь прекрасна, говорили поэты; философы укрепляли мой разум, а иные указывали мне путь борьбы и насилия. Но я всегда воспринимал жизнь как некое гармоническое целое и, желая познать ее, читал и читал «ночи напролет и дни от зари до зари», как Дон-Кихот. Но в один прекрасный день я увидел, что напрасно и бесполезно тратить свои душевные силы на заботу о людях, ибо люди вскоре с отвращением отвернутся от меня, пресыщенные моей помощью, и вот тогда-то я пришел к скорбному убеждению, что жизнь это всего-навсего фатум.

Он снова сделал паузу и затем продолжал:

— Это было мое последнее суждение о жизни, но я почерпнул его не из книг. В один прекрасный день я увидел, что мои руки…

Твои руки! — с волнением воскликнула Луисана, невольно сжимая его кисти в своих руках.

Он отстранил ее и сказал:

— Ты уже видела за столом они опухли и трясутся. Взяв со столика булавку, которую он недавно положил туда, Сесилио добавил:

— А теперь смотри.

И театральным жестом, производящим столь неотразимое впечатление на неискушенных людей, прежде чем Луисана успела помешать ему, он проколол булавкой ладонь между большим и указательным пальцем.

— Что ты делаешь? — протестующе крикнула сестра, думая, что у брата помутился рассудок. — Зачем ты ранишь себя?

— Да я же ничего не чувствую! — успокоил ее Сесилио с горестной улыбкой, кривящей его поблекшие губы, и неизбывной печалью в голосе. — По крайней мере, здесь, в руке…

Луисана порывисто наклонилась, стараясь остановить кровь, льющуюся из раны.

— Нет, нет, не дотрагивайся до меня. Моя кровь заразна.

Невольно отпрянув, Луисана положила руки на плечо брата, с волнением глядя в его полные слез глаза, и тихим, прерывающимся голосом спросила:

— Что с тобой?..

— Я — живой труп, — ответил Сесилио мрачно и резко. — У меня проказа!

— Нет! — в ужасе закричала сестра. — Не может быть! Ты не в своем уме, ты бредишь, Сесилио!

И вдруг, повернувшись в ту сторону, куда указал брат, она увидела на пороге комнаты дона Фермина; он слышал страшное признание сына, глаза его были закрыты, правой рукой он сжимал виски, а левой тщетно искал в воздухе опоры.

Луисана бросилась к отцу и обняла, чтобы поддержать его.

Сесилио, человек, внушавший большие надежды, сидел, зажав лицо больными руками, и глухо бормотал:

— Не надо было мне приезжать… Лучше бы я остался в пути… Море звало меня к себе… Но мне хотелось прежде еще хоть раз взглянуть на всех вас… Немножко побыть с вами…

III

Самопожертвование

Подобно всем, кто ревниво относится к тому, «что скажут люди», Фермин Алькорта, будучи человеком вполне положительным и степенным, испытывал, однако, некое раздвоение личности. Вне дома Фермин Алькорта представлял собой тип мантуанца, пропитанного сознанием кастовости с потугами на аристократизм; это был человек суровой воли, непреклонный в соблюдений строгих правил жизни и сохранения должного декорума, здесь он был способен на максимальную твердость характера и великие жертвы. В домашней обстановке дон Фермин был малодушным, слабовольным человеком, которого подточили и сломили жизненные невзгоды, жестокие удары судьбы. Таким он и предстал перед нами в ту роковую ночь, надрывая душу бесполезными, полными кощунства вопросами.

— Как ты мог допустить это, боже правый? Почему ты наносишь мне, такую смертельную рану? Неужто было грехом возлагать надежды на моего кровного, любимого всем сердцем сына? Зачем ты дал мне его, если уготовил ему такую черную судьбу?

А в это время Сесилио также предавался досужим терзаниям:

— Почему у меня не хватило смелости покончить с жизнью, когда я всего лишь жалкое подобие человека?

Одна только Луисана сохраняла присутствие духа, направив все свои помыслы на достижение основной цели — спасти от катастрофы то, что еще можно было спасти.

Что касается ее самой, то она, отринув раз и навсегда то, что могло ей помешать, решила всецело посвятить себя лечению брата и уходу за ним вдали от суетного мира.

В продолжение последних месяцев любовь ее полностью утратила романтический налет, вступив, с момента назначения дня свадьбы, в период холодного практического расчета; теперь Луисана — кстати так же, как и Антонио Сеспедес, — лишь исполняла волю родителей, которые не могли допустить и мысли о нарушении данного ими слова, особенно когда это слово было дано одному из родственников. Страшная болезнь Сесилио могла служить веским предлогом для ее решительного отказа жениху; приняв это решение, Луисана сразу почувствовала, что настало время, когда ее наконец перестали терзать мрачные мысли, — теперь все ее помыслы были устремлены к великому и прекрасному самопожертвованию.

Поделиться с друзьями: