Беллона
Шрифт:
– Я не спешу, - осторожно сказала я.
– Molto bene, - сказала белая.
– Тогда садись! Марыся!
Она хлопнула в ладоши. Я думала, в медпункте никого нет, а на самом деле тут, за вешалкой с одеждой, пряталась девочка. Совсем маленькая девочка, чуть старше моей Лизочки, лет десяти, не больше. А наряжена, как взрослая горничная: фартучек, туфельки на каблучках, в волосах белая кружевная наколка. Русые косы на затылке корзиночкой. Умиление сплошное. Я даже улыбнулась. Я забыла, что идет война. И что эта хорошенькая девочка - пленная и рабыня.
– Марыся! Нарежь нам бутерброды с ветчиной! Быстро!
– Разогрей чайник! Завари чай!
Все было исполнено. Через пять минут чайник пыхтел на плитке, в белый заварник сыпалась заварка. Я поднесла чашку с горячим чаем к лицу и вдохнула странный запах. Чай пах молоком. Сливками.
– Оолонг, - выдохнула белая.
– С Тибета. Он пахнет топленым молоком. Правда, вкусно? Ешь! Пей!
И я ела и пила.
Когда же сон оборвется?
Я боялась о чем-либо спрашивать надсмотрщицу. Ела, пила, молчала. А она смотрела на меня и меня изучала.
Когда бутерброды с тарелки исчезли и моя чашка оказалась пуста, белая насмешливо спросила:
– А что же пила без сахара, юдин? Вот же сахар.
– Мизинцем подвинула по столу ко мне сахарницу.
– Твоя фамилия Цукерберг, юдин? Цукерберг! Сахарная гора, ха-ха!
Я молчала. Я не могла смеяться вместе с ней над собой.
Смех белой отзвенел. Горничная Марыся стояла по стойке "смирно", ждала указаний.
– Можешь взять себе одно печенье, Марыся. Одно!
Белая назидательно подняла палец. Девочка схватила с тарелки печенье. Убежала с ним в угол. Я слышала, как она громко грызет его, хрустит, как мышка.
– Почему ты молчишь, юдин? Почему не говоришь со мной?
Я набрала в грудь воздуху.
– Потому что вы угощаете меня, и я ем.
– Да! Так! Ты поела. Теперь говори! Или не наелась? Хочешь еще?
Она сама откромсала ножом ломоть хлеба, кусок ветчины, бросила мясо на хлеб, грубо воткнула мне бутерброд в зубы.
– Ешь! Ешь!
К горлу поднялся ком, будто снежный, и заслонил мне дыханье. В голове все закружилось, будто я была на танцах и танцевала вальс до упаду. Я уцепилась за край стола. Потом наклонилась и зажала рот рукой.
– Переела, - брезгливо выцедила белая, наблюдая, как меня рвет прямо на пол медпункта.
– А может, ты беременная? А?
Я утерла рот ладонью. Потом наклонилась и невежливо вытерла губы и подбородок краем скатерти. Из угла за мной с ужасом и восторгом следили огромные, ясные глаза горничной Марыси.
– Вы прекрасно знаете русский язык. А еще на каком языке вы все время говорите?
– Это все, что ты хотела мне сказать? Мало, - усмехнулась она.
– Не получается у нас с тобой разговор, юдин.
Она помолчала. Уже совсем стемнело, и я думала: фонари горят высоко, как в темноте я найду дорогу в барак? Меня подстрелят часовые с вышки.
Белая заправила прядь волос под пилотку, обдала меня зеленой холодной водой надменных
глаз и сказала:– На итальянском.
И больше ничего не сказала.
И я встала, затолкала чай и мед в необъятный карман, отряхнула крошки с синей штапельной робы и медленно пошла к двери. Марыся заметала мою блевотину красивой немецкой щеткой. Я чувствовала, как белая зло глядит мне в спину. Но она не посмела уже меня ни остановить, ни расстрелять, хотя наган, как всегда, висел у нее на кожаном ремне, в толстой кобуре.
Я гляжу и вижу: бьют. Убивают.
Я гляжу: моя хозяйка заносит руку для удара.
Гляжу: трогает кобуру. Пистолет не выдергивает.
Ждет. Медлит.
Жизнь качается елочной старой игрушкой на тоненькой ниточке.
Довоенные игрушки. У нас папа елку ставил в крестовину. Из лесу приносил.
Дети водили вокруг елки хороводы.
Елка, колючая добрая мама, в сверкающих нарядах, в украшеньях.
Обними колючими черными руками. Прижми к груди. Дай поплачу.
Пахнет маминым пирогом. Рушники висят по избе. Соленые огурцы в банке.
Мне моя жизнь приснилась.
ВОЕННАЯ СИМФОНИЯ. SCHERZO
Смеяться. Давайте смеяться!
А что грустить? Давайте хохотать и шутить!
И бросаться спелыми яблоками, и красными помидорами, и деревенскими яйцами: промазал, и яйцо разбилось, и ты весь вымазался в белке и желтке!
В жизни ты вымазался, вот что.
Наклонись над кастрюлей: в овале супа - твое отраженье. Смотрись в свою еду, в свое питье, в свою натруженную ладонь - она с готовностью отразит тебя, и оглянуться не успеешь.
Тебе повезло жить в мирные годы. Гляди, какой вокруг веселый мир!
Веселый?! Мир?!
Грохочут взрывы. Ползут прочь от смерти окровавленные люди. В живого человека втыкают штык, насилуя его острым железом, и человек корчится жуком на булавке и утробно вопит: пощадите! А его не щадят, все никак не щадят. И равнодушно катятся над орущими людьми и молчаливыми трупами великие планеты и могучие звезды; они серебряно дрожат, они мерцают, как больные, хилые сердца - тело Вселенной вскрыто ножом нашей бедной мысли, и мы, горе-хирурги, можем наблюдать трепетание Марса и фибрилляцию Юпитера, и инфаркт миокарда несчастной Галактики, и последние конвульсии Магелланова Облака, и агонию Андромеды. Все очеловечено. Все одушевлено. То, что мы убиваем - не есть ли повторение пройденного? Не урок ли это, нам заданный на дом горящими, слезно текущими по нашим щекам созвездиями?