Бен-Гур
Шрифт:
И так он всегда отступал перед своей пропастью, полагаясь лишь на счастливый случай в будущем. Герой мог появиться при его жизни, но мог и не появиться. Одному Богу ведомо это. При таком состоянии ума, эффект от краткого пересказа Малухом истории Балтазара мог быть только одним. Он слушал с неистовой радостью, чувством, что проблема решена, герой найден, и это — сын Львиного племени, Царь Иудейский. Герой, за которым с оружием в руках пойдет весь мир.
Царь предполагал царство; он должен быть воином, славным, как Давид; правителем, мудрым, как Соломон, царство же должно быть таким, чтобы Рим рассыпался в прах. Должна быть колоссальная война, агония рождения и смерти, после которой — вечный мир, означавший, несомненно вечное владычество Иудеи.
Сердце
Ему казалось редкой удачей, что человек, видевший царя, живет в шатре, куда он направляется. Он сможет видеть и слышать свидетеля, узнать все, что тот знает о грядущих переменах, а главное — о том, когда их ждать. Если время близко, то нужно, оставив Максентия, ехать в Израиль, чтобы вооружать и организовывать племена, готовить страну к приходу царя.
И вот Бен-Гур услышал чудесную историю Балтазара из уст праведника. Доволен ли он?
На него легла тень, более густая, чем тень от пальм — тень сомнения, которое — заметь читатель! — относится более к царству, чем к царю.
— Что это за царство? Каким оно должно быть? — мысленно спрашивал себя Бен-Гур.
Так родился вопрос, который будет следовать за Младенцем до смерти, и переживет его на земле — непостижимый в дни его жизни, обсуждаемый поныне, загадка для всех, кто не понимает или не может понять, что всякий человек есть два в одном — нетленная Душа и смертное Тело.
— Каким оно должно быть? — спрашивал Бен-Гур.
Нам, читатель, ответил сам Младенец; но у Бен-Гура были только слова Балтазара: «На земле, но не земное — не для людей, а для их душ — держава невообразимой славы».
Стоит ли удивляться, что несчастный юноша видел в этих фразах лишь неразрешимую загадку?
— Рукам человеческим нет дела в нем, — говорил он в отчаянии. — Царю такого царства не нужны люди — ни работники, ни советники, ни солдаты. Земля должна умереть или быть создана заново, а для управления должны быть изобретены новые принципы, не требующие оружия, несущие нечто вместо Силы. Но что?
И снова, читатель!
То, что мы не увидим при своей жизни, не могло явиться ему. Власть Любви, не познал еще ни один человек, как же мог наш герой постичь, что для правления и его целей — мира и порядка — Любовь располагает большими возможностями, чем Сила?
Рука, положенная на плечо, вернула его на землю.
— Я должен сказать тебе одно слово, сын Аррия, — произнес Ильдерим. — Только одно, а затем уйду, ибо уже ночь.
— Рад видеть тебя, шейх.
— Что до услышанного тобой сегодня, — почти без паузы говорил Ильдерим, — бери на веру все, за исключением образа царства, которое должен установить Младенец; хотя бы для того, чтобы с непредвзятым рассудком выслушать купца Симонида, которому я расскажу о тебе. Египтянин поведал свои мечты, слишком праведные, чтобы воплотиться на земле; Симонид мудрее, он приведет слова ваших пророков, указывая книгу и страницу, и ты не сможешь опровергнуть, что Младенец будет Царем Иудейским на земле — клянусь Славой Господней! — таким же, как Ирод, но гораздо более славным и великим. И тогда мы вкусим сладость мести. Я сказал. Мир тебе.
— Постой, шейх!
Слышал Ильдерим или нет — он не остановился.
— Снова Симонид! — горько произнес Бен-Гур. — Симонид здесь, Симонид там; то один говорит о нем, то другой! Всюду меня обошел отцовский раб, который, по крайней мере, хорошо знает, как удержать за собой принадлежащее мне, а потому богаче, если, в самом деле, не мудрее египтянина. Клянусь заветом, не идут к неверному укреплять свою веру — и я не пойду. Но что это? Пение… голос женский… или ангельский! Приближается.
Мелодичный, как флейта, голос, летел над замершей водой, становясь громче с каждой минутой. Скоро послышались медленные всплески весел, чуть позже стали различимы слова — на чистейшем греческом, лучше, чем все существовавшие тогда языки, способном выразить страстную печаль.
ЖАЛОБА Вздыхая, пою о земле веков За морем синим вдали. Где сладкие ветры мускусных песков Дыханием были моим. Их шепот баюкал пальмовый лес — Мне больше не знать тех нег. Не видеть мне Нила подлунный блеск И грустного Мемфиса брег. О Нил! божество моей бедной души! Во сны ты приходишь мои; Где лотосов чаши играют больших, И песни поются твои. И слышу я издали Мемнона род И милой Симбелы зов; И горькая складка мой кривит рот: «Прощай во веки веков!»Завершив песню, певица была уже у берега. Слова прощания донесли до Бен-Гура всю тяжесть разлуки. Лодка скользнула подобно тени, чуть более темной, чем ночной мрак.
Бен-Гур вздохнул.
— Я узнаю ее по песне — дочь Балтазара. Как прекрасна ее песня! И как прекрасна она сама!
Он вспомнил большие глаза под приспущенными веками, овал щек, цветом спорящий с лепестками розы, полные губы и всю грацию высокой, гибкой фигуры.
— Как она прекрасна! — повторил он.
И почти в то же мгновение другое лицо, моложе, но столь же прекрасное, более детское и нежное, если не столь чувственное, возникло, будто сложившись и бликов лунного света в озерной воде.
— Эсфирь! — сказал он, улыбаясь. — Звезда, о которой я просил, послана мне.
Он повернулся и побрел к шатру.
Его жизнь была до сих пор переполнена скорбью и приготовлениями к мести — слишком переполнена, чтобы оставалось место для любви. Начиналась ли счастливая перемена?
И если он унес с собой в шатер чьи-то чары, то чьи?
Эсфирь дала ему чашу.
Так же, как египтянка.
И обе вошли в его мысли под сенью пальм.
Чьи же?
КНИГА ПЯТАЯ
ГЛАВА I
Мессала сбрасывает венок
Утром после вакханалии диван в известном нам зале дворца был покрыт телами молодых патрициев.
Максентий мог прибыть, встреченный городской толпой, легион мог спуститься с горы Сульфия в блеске оружия и доспехов, от Нимфеума до Омфалуса могли прокатиться торжества, затмевающие все, когда-либо виденное на пышном Востоке; однако большинство спящих продолжали бы спать там, где упали или были небрежно брошены равнодушными рабами. Они не с большим успехом могли принять участие в чем бы то ни было в этот день, чем гипсовые фигуры из мастерской современного художника — закружиться под «раз-два-три» вальса.
Не все, впрочем, принимавшие участие в оргии, находились в столь постыдном состоянии. Когда рассвет начал проникать сквозь фонари салона, Мессала поднялся и снял с головы венок в знак того, что пирушка закончена. Затем он поднял свою одежду, окинул последним взглядом остающихся и, ни слова не говоря, отправился к себе. Цицерон не мог бы с большим достоинством удалиться с растянувшихся на всю ночь сенатских дебатов.
Три часа спустя в его комнату вошли два курьера, получившие из собственных рук Мессалы по запечатанному пакету, содержащему одну из двух копий письма к прокуратору Валерию Гратусу, чьей резиденцией оставалась Цезария.