Беседы об искусстве (сборник)
Шрифт:
И вся целиком церковь скомпонована с таким знанием гармонии, что каждый из элементов композиции встречает во всем остальном мощный отзвук. – В контрфорсах, например, это красота противопоставления: приземистые контрфорсы, стройные пилястры; покой повсюду, где он возможен, чтобы оттенить дивное впечатление всплеска вверх и суеты сборищ у входа.
В самой этой суете сохраняется некая мера, продиктованная архитектурой монумента и его предназначением.
Так, сегодня утром меня обогнала процессия юных девочек. Мне кажется, будто задышали и задвигались изваяния собора. Будто спустились со стен, чтобы преклонить колена в нефе. Какое родство между ними и этими детьми! Они одной крови. Шартрские ваятели долго наблюдали черты и облик своих современниц, осанку и походку этих простых и прекрасных
Что принадлежит одному лишь настоящему моменту, так это, увы! – глупость реставрации. Эти фарисейские потуги омрачают мою радость, ранят мои восхищенные глаза, ищущие новых поводов для восхищения.
Эти фарисеи следуют букве, что убивает, и говорят при этом: «Вот видите, мы действуем согласно лучшим рецептам…» Действительно, безошибочные рецепты для разрушения. Они угробили несколько витражей, которые были одним из самых драгоценных сокровищ Шартра, его гордостью. Угробили пилястры, которые не видны теперь даже в разгаре лета, даже средь бела дня, потому что были изменены природа и распределение света.
Как можно не понимать, что готические мастера, моделируя по-своему свет и тень, знали, чего хотели, и знали, как этого добиться? Что они подчинялись одновременно абсолютному знанию гармонии и непреложной необходимости? – Почему современный дурной вкус не удовлетворяется теми уродствами, которые сам порождает? Зачем ему кроме этого надо оскорблять прошлое и лишать нас той доли счастья, которую нам навеки даровал Шартрский собор? Взгляните, какой дивный вход готовят нам истории, великолепно рассказанные скульпторами, и декор портала: эти сцены разворачиваются и сворачиваются словно по прихоти какого-то очень четкого и очень изящного сна. Но сюда примешивается ужасная реставрация барельефа; это лишь грубые починки. Ибо чувства круглой скульптуры, мягкой и в высшей степени стильной, – в чем и состоит сама душа этого стиля – у авторов починок нет; быть может, оно вообще утрачено…
Я по-прежнему удивлен присутствием в Шартрском соборе этих ренессансных пилястров с очаровательными симметричными украшениями, которые выписывают сверху донизу столь изысканные арабески.
Разворачивающиеся ленты, курильницы для благовоний; птицы с безмерно вытянутыми и склоненными шеями клюют листья и плоды; другие, наводящие на мысль о фениксе, глотают языки пламени из рогов изобилия. Пышная, отвесно ниспадающая листва отмечает линию, которая связывает эту хрупкую арабеску со всей композицией в целом, сверху донизу. Во всех узловых точках бандероли с надписями. По бокам символические ящерицы и птицы, которых вновь видишь повсюду со времен романского стиля. И еще по бокам ветвящийся орнамент. И сатиры высовываются из ваз, которые обнимают руками женщины, дети. И прелестные сирены, укутанные листьями до бедер. И ангелы, которые забавляются, стегая маленьких сатирят. И те два других сатира с высоко запрокинутыми лицами, которые несут канделябр на вытянутых руках… И еще один с целым сервизом на голове…
Создатели этих маленьких чудес – ученики Рабле или его соперники.
Духовная музыка, сестра-близнец этой архитектуры, окончательно проясняет мне душу и ум. Потом она смолкает, но еще долго отдается во мне, помогая проникнуть в глубокую жизнь всей этой красоты – беспрестанно обновляющейся, преображающейся в зависимости от точки, откуда ею любуются: передвиньтесь на метр или два, и все изменится; однако общий порядок сохранится, подобно единству в многообразии прекрасного
дня. – В грегорианских антифонах та же единая и многообразная величавость; они модулируют тишину, как готическое искусство моделирует тень.Какая грандиозная и кроткая щедрость!
Никогда я столь явственно не ощущал величие человеческого гения. Я чувствую, как сам вырастаю под наплывом восторга. Так возродился бы народ, который дал бы себе труд смотреть, попытался бы постичь. И я неустанно кричу своим соотечественникам: нет ничего прекраснее для глаза, ничего полезнее для изучения, чем наши французские соборы, и в первую очередь – этот! Почему вы ослепли, наследники провидцев, создавших шедевр?
Теперь музыка, еще недавно смутно слышимая, становится явственнее, упорядочивается. Радость множества душ, чаруемых ею из века в век, порождает этот собор, который и сам – музыка, ибо это две гармонии, которые влюбленно тянутся друг к другу, соединяются, сливаются. Жизнь вырывается из тени и возносится к коньку крыши светящимися мелодичными витками. Я различаю ангельские голоса…
Какие слова могли бы передать счастье, облекающее меня со всех сторон, это восхищенное изумление души, вдруг почувствовавшей себя окрыленной среди переливов певучей тени?
Эта световая пыль, это мерцание тени, восхититься которыми побудил нас Рембрандт, не у вас ли позаимствованы, соборы? Впрочем, он единственный сумел средствами другого искусства выразить, определить и воплотить это чудо – неиссякаемое богатство тени.
Что там за архаичный силуэт?
• Ангел! Шартрский Ангел!
Я обхожу его кругом, изучаю – уже не в первый раз и, как всегда, упорно.
Хочу понять!
…И вот прошли часы. Я ухожу, изнуренный своими усилиями, смущенный…
Но вечером прихожу снова. Я восхищаюсь, и мне кажется, что теперь, когда на Ангеле больше нет солнца, я мог бы точнее определить причины своего восхищения. Я бодр, как хороший рабочий; моя задача – понять, и с этой целью я собираю все свои силы. Я созерцаю.
И это чудо по-прежнему ослепляет меня. Какая гордость! Какое благородство! Шартрский Ангел – словно птица, сидящая на краю какого-то высокого утеса; словно одинокое небесное светило, озаряющее огромные каменные опоры. Яркий контраст между этим Одиночкой и толпами, сгрудившимися под порталом, где тесно от каменных и живых фигур.
Я приближаюсь еще немного, потом отступаю влево, стараясь пристальнее вглядеться в красоту этого прелестного существа… Временами я понимаю.
Его голова – словно окрыленная сфера. Его одежды восхитительны своей мягкостью, со множеством складок на туниках.
Какое обрамление создают для него мощные уступы контрфорсов!
С высот своего одиночества он радостно, будто провозвестник, взирает на город.
На его груди – часы; стушеванное, скользящее акантовым листом тело предстает в профиль.
Как целомудренно его тело! Это не сладострастная Ника Самофракийская, что выставляет свою наготу под прозрачным покровом облегающих одежд. Здесь царит скромность. Одеяние строго обозначает формы, не лишая их при этом изящества, но нужен серьезный повод, чтобы нога или рука выдвинулись вперед, образовав выпуклость.
Ангел – словно точка на этом огромном основании, словно звезда на еще темном небосклоне. У него благостный, исполненный мудрости профиль. Он несет в себе итог всех философий. Час отмечается на нем, как изречение в книге. С какой отрешенностью держит он и показывает нам этот час, который ранит и убивает!
Глубоко значение этого жеста; благотворно бдительное внимание скульптора, нашедшего его, захотевшего передать. Солнечный циферблат – это регулятор: Бог таким образом управляет нами, беспрестанно вмешиваясь в нашу жизнь при посредстве солнца. Стало быть, этот Ангел несет на своей груди закон и меру, что происходят от светила и от Бога. Каждодневный труд человека обожествляется, упорядочиваясь согласно колебаниям этого божественного света.
Или же этот Ангел – некий сфинкс? И он вопрошает нас о смысле времени? Нет! Он оберегает город. Его красота внушает моей устремленной к нему душе чувство равновесия.