Без нее. Путевые заметки
Шрифт:
[Понедельник, 5 марта 1990]
Понос начался после многочасовых колик. Она вставала и ложилась. Лежала. Слабая. Разбитая. Потная. Истерзанная. После восьми живот успокоился. Хотелось поспать еще. Но при мысли, что появится Хулия или другая горничная, было не уснуть. Она повернулась на правый бок. Вытянула ноги. Свело левую щиколотку. Она потрясла ногой. Села, чтобы помассировать ее. Судорога заставила подняться и встать на вывернутые судорогой пальцы. Пока не отпустило. Судорога прошла, только икру тянуло по-прежнему. Встать на пальцы. Это он ей показал. Раньше она просто лежала в постели. Ждала, пока судорога отпустит. Думала, что не двигаться — лучше всего. Кусала подушку и ждала. Принесла бутылку воды. Села на диван и выпила столько, сколько смогла. Посмотрела в окно. Облачно. Темно. Моросит дождь. Встала. Мокрые тротуары, с листьев капает. Она пошла в ванную. Поплелась. Колени дрожат. Трясутся. Если бы он был с ней, ничего бы не случилось. Но она прогнала эту мысль. Запретила себе думать. Голова сильно болела. Она встала под душ. Вымыла голову. Шампунь попал в глаза. Зазвонил телефон. Пусть звонит. Стояла под теплым душем. Долго. Потом вытерлась. С особым тщанием почистила зубы. Намазала кремом лицо. Высушить волосы не удалось. Только вытереть полотенцем. Вилка ее фена не подходила к розетке. Нужно купить переходник. Или спросить у портье. А у него переходник нашелся бы. Она оделась. Десятый час. В одиннадцать они с Линн встречаются у библиотеки. Линн сказала, ее легко найти. Можно пройтись. Волосы все равно влажные. Она надела кроссовки. Дождевик. Взяла деньги и ключи. Заспешила. Быстро навела порядок. Сунула газету в мусорное ведро под мойкой. Туда же — бутылку из-под вина. Вымыла бокал. Положила «In Cold Blood» на полку. Картинкой вниз. На обложке — семейная фотография. Отец семейства. По фамилии Клатгер. У него такая же прическа, как была у ее отца. Пробор. Справа. Высоко. Волосы очень коротко подстрижены. Уши открыты. По-военному. Она ушла. В бассейне — никого. В холле полно народу. Пожилые люди в клетчатых брюках. Мужчины и женщины очень похожи друг на друга. Сидят в креслах. Пьют кофе из коричневых пластиковых стаканчиков. Разговаривают. Она быстро прошла через холл. Вышла на улицу. Быстро пошла вниз по Виа-Марина. На бульвар Вашингтона. Хотелось к морю. В конторах кипела работа. Нескончаемые потоки машин в обе стороны. Она почти бежала. Скользкий тротуар. Сырость. Канал опять пустой. Изрытая черная земля. Никого на улице. Она прошла мимо китайского магазина. Газета промокнет. Сразу за прокатом велосипедов в начале набережной она спустилась по песку к морю. Направо — и прямо к воде. Ноги вязнут в песке. Тучи над водой и сушей. Порывистый ветер. На пляже он сильнее. Иглы дождя. Ветер режет кожу. Из-за мокрых волос стынет голова. Она добралась до воды. Пошла вдоль линии прибоя. Стремительно. Скоро в куртке стало жарко. Опять она слишком тепло оделась. Навстречу попадались только бегуны. В дождевиках — никого. На фоне туч — белые здания Санта-Моники и Оушн-парка. Она дошла до ручья. Повернула обратно. Орали чайки, сбиваясь в большие стаи. Снова разлетались. Темная вода. Она пошла медленнее. Как можно дольше не уходить от моря. Посмотрела вдаль. В открытом море — большие корабли. Наблюдать за китами. Вот чего ей хотелось бы. Ни о чем не тревожиться. Хотя. В ее-то состоянии — да на корабль. От быстрой ходьбы слабость в ногах слегка уменьшилась. Стоит остановиться — и она тут как тут. Болит в заднем проходе. И низ живота. Непорядок. Сверлящая боль. Слабее. Время от времени. Это все ее нетерпеливость. Нет у нее терпения. Все надо сразу. Надо было принять лишь первые три таблетки. Как написано. И ждать. А может, это все от вина. Хотелось лежать в шезлонге под одеялом и смотреть на море. Целый день. Она пошла обратно. Купила газету в гостиничном супермаркете. За кассой — Сильвестр. Она спросила, не видел ли он Бетси. Да. Вчера она весь день провела у бассейна. Пусть передает ей привет. Пошла в номер. Взяла сумку. Завязала волосы в хвост. Для библиотеки нужен паспорт. Она остановилась перед зеркалом. Не накрашенная. Ввалившиеся глаза — блеклые без туши. Бледные губы. Бледная кожа. Нос от ветра покраснел. На скулах кожа натянулась. Складки. Глубокие морщины от углов глаз. Она схватилась за косметику. Поставила все обратно. Не хочется. Она чувствует себя отвратительно. Не хочется раскрашивать лицо. Она — в трауре. В трауре по нему и потому, что все на свете так. И она покажет это всем. Ничего не спрячет за гримом фирм «Clinique» и «Lauder». И никто этого не заметит. И не заинтересуется. Она убрала косметичку в сумку и вышла. Глупости какие. Можно ли на самом деле отказаться от чужого внимания, если ты должна это сделать. Ты, женщина. Довольно неприятно. Пятью годами раньше выйти ненакрашенной было бы достижением. Она шла. В машине посмотрела по карте, как доехать до UCLA. Примерно так же, как до Манон. И дальше — к Альбрехту. Она поехала. Удивилась. Бак полон больше чем наполовину. А она столько ездит. Но «форд» был почти новым. Всего 800 миль пробега.
Указатель уровня бензина должен быть в порядке.
* * *
Линн оказалась права. Все было очень просто. На каждом углу-указатели. Но нет парковок. Маргарите пришлось остановиться перед библиотекой. Идти в холл через большую площадь перед ней. Линн стояла у стойки и беседовала с библиотекаршей. Маргарита перебила их. Сказала Линн, что ей еще надо найти, где поставить машину. «Good luck», [79] — произнесли хором обе. Улыбнулись ей. Маргарита выскочила на улицу. Ездила кругами у входа. Пока не отъехала одна из машин. Парковаться пришлось дважды. В первый раз она поспешила и остановилась слишком далеко от тротуара. Штраф ей ни к чему. Пошла в библиотеку. Оказалось, далеко. Она извинилась перед Линн. Библиотекарша взглянула на часы. Ее не было всего десять минут. Своего рода рекорд. Здесь. Маргарите показалось, что прошло больше времени. Библиотекарша дала ей оранжевую карточку. Линн все уже сделала. Линн дошла с ней до входа в читальный зал. Не заболела ли она, спросила Линн. Маргарита рассказала о слабительном. Линн рассмеялась. Ей это знакомо. Она принимает слабительное уже много лет. Маргарита решила объяснить, почему была вынуждена принять эти таблетки. Обычно ей ничего такого не нужно. Линн все смеялась. Знает она все эти объяснения. Маргарите пришлось предъявить паспорт. Линн сказала, что та женщина будет у ее матери. В четыре. Та подруга Анны. Она сможет подойти? Конечно, она придет, отвечала Маргарита. Манон столько для нее делает. Линн снова рассмеялась. Ее матери такие дела необходимы. Она им рада. И ей нравится, что все возятся с Маргаритой. А не с ней. Пришла библиотекарша. Принесла стопку коробок. Пригласила Маргариту в зал. Линн попрощалась. Маргарита отправилась дальше с-другой библиотекаршей. Они прошли в небольшую комнату. Светлую. Высокие окна выходят в парк. На каждом столе — зеленые настольные лампы. Впереди, на подиуме, сидел за пультом мужчина. За столами — мужчина и женщина. Разложив бумаги. Библиотекарша поставила коробки на стол в первом ряду. Прямо под пультом. Маргарита села. Посмотрела на коробки. Темные картонные коробки. На этикетках — «Франц Верфель» и номер. Она начала с первой. Достала все
79
Удачи.
80
Пожалуйста выдавайте Анне Фистулари по 100 долларов ежемесячно целую.
81
Выплаты Анне Фистулари прекратить.
50-е годы. Нужно бы заняться направлениями в архитектуре. Но какой реализм. Фантастика. А ведь эта женщина была современницей берлинского экспрессионизма. Придерживалась тех же взглядов, что и Верфель. Об экспрессионизме говорили. За ужином. К которому надо было возвращаться домой. «Болтовня». Наверное, она могла интерпретировать действительность лишь в классическом духе. Была ли в этом надежда на вечность в ином мире? Была ли метафизика необходима для постижения смысла собственной жизни? А жестокость — от какого-то бога, раздающего светочи. Обмен. Чтобы забыть. Причины. Историю. И дела. Ничем не заниматься. Мочь. Иметь право. Легко сидеть на университетском газоне и размышлять. Но после всего, что было… Разве нельзя было найти для скульптуры в фойе театра другого решения, чем башня из масок. Но это, вероятно, никого не интересует. Почему же она делает из этого проблему? Для той-то никакой проблемы не было. Однако это не может быть только наследием патера Сигизмунда. Результатом показанных им, шестилетним девочкам, перед первым причастием документальных лент, снятых в концлагерях. Потом он отправлял их на лужайку играть в мяч. Говорил, вот — зло. В фильмах. И в них оно тоже есть. Показывал им снятое нацистами. Заставлял их взглянуть на жизнь глазами нацистов. И не указывал никакого выхода. Как такое вынести? Даже думать об этом она могла лишь теперь. Неужели запреты действуют так долго? Так основательно. Для ее родителей этой стороны жизни как бы не было. К счастью для них. Зачем и существует забвение, как не для того, чтобы хранить в нем прошлое. В войну они потеряли все. А дядя после войны уехал за границу. От позора. Потом. Но те кофейные чашки, что они взяли в опустевших квартирах, те чашки им никогда не пришлось возвращать. Вот так. Она сидела на траве. Пила колу. Захотела в туалет. Вернулась в здание. Прошла мимо «Башни масок» в глубину здания. Спросила, где туалет. Ей показали. Потом припудрила нос. А то он слишком красный. Накрасила губы. Сухие глаза горят. Надо бы купить глазные капли. Вернулась к машине. На ветровом стекле — штрафная квитанция. На всех других машинах — тоже. На каждой — розовая бумажка, засунутая под дворник. И на всех — под одним углом. Нарядно смотрится.
* * *
Она поехала обратно. В гостиницу. Сделать нужные звонки. Выехала на бульвар Санта-Моника. Поехала вниз, к морю. Этих мест она не знает. Наверное, забралась слишком далеко на восток. Остановилась у закусочной. «Bob's Big Воу». Желтое здание посреди парковки. Асфальт и пыльная земля. Редкие дома. На газонах между ними — сухая трава. Рекламные щиты. До неба. Рядом с желтым зданием — огромная фигура. В три раза выше него. Желто-красная. Яркая. Человек. Клоун. Как детская деревянная игрушка. Но огромная и пластиковая. И без головы. У Bob's Big Boy нет головы. Низкие тучи. Прямо до плеч Bob's Big Boy. Но дождя пока нет. Она направилась ко входу. Сверкнула молния. Желтый отблеск в темных тучах. Мгновенный. Грома не слышно. Машины. Грузовики. Здесь куда больше грузовиков. Грохочут по улице. Подскакивают на выбоинах. Она вошла. Села за столик. Смотрела на улицу. Подошла официантка. Немолодая. Выглядела немолодой. Маленькая. Худенькая. В униформе тех же цветов, что и Bob's Big Boy. Очень короткая юбка, толстые белые чулки и резиновые шлепанцы. Волосы цвета шампанского уложены густыми мелкими кудряшками. Парик. Маргарита заказала fried eggs. Over easy. [82] Сосиски с картошкой. Нет. Салата из салат-бара она не хочет. Все остальные посетители обедают. Дежурное блюдо — тушеное мясо по-домашнему. Она обрадовалась, что не заказала его. Была уверена, что коричневая подливка пахнет крахмалом и сладковатым бульоном. Вынести такое сейчас она не в состоянии. Выпила кофе. Принесли еду. Она проголодалась. Живот совершенно успокоился. Будто бы его и нет вовсе. Отчего, когда все в порядке, не получаешь никакого удовольствия. Все это европейские фокусы. Осознание через боль. Всегда. Она взялась за еду. Полила картошку кетчупом. Сверху положила желток. Давила языком во рту кусочки. Запивала сладким кофе. Улыбалась. Довольно глядела в окно. На улицу. Улица уходила в даль меж домов и рекламных щитов на пустых участках. Уличный шум — далеко. А в закусочной — шум кухни за стойкой. Звон тарелок. Приборов. Голоса. Шипение жаркого на гриле. Если бы можно было вернуться. В Зальцбург. На родину. Она могла бы поселиться в мансарде родительского дома. Растить Фридерику, и вообще. Ходить в церковь? Стать прихожанкой? Если сдавать дом, на жизнь хватит. Загородный дом можно продать. Она все равно не сможет содержать его. Ей только что прислали счет на 50 000 шиллингов за канализацию. И жила бы себе спокойно. На родине. Уединенно. Она заказала еще кофе и фруктов. Официантка поставила перед ней вазочку с кусочками дыни, виноградом без косточек, клубникой и киви. Она осторожно принялась за фрукты. Они — ледяные, и заломило зубы. Надо найти другую работу. Вагенбергер. Все стало слишком скверно. За десять лет он прошел путь от авангардиста до реакционера. Как многие шестидесятники. Восьмидесятые годы повсюду стали поворотным пунктом. Вагенбергер заговорил о вечных ценностях. Решил создать шедевр. Как это потомки ничего не узнают о нем. Но здесь это никого не интересует. Просто неинтересно. И что худого в том, что о тебе не вспомнят. Она посмотрела в окно. Сдать машину. Купить дешевую. И поехать. С запада на восток. Или на юг. И звонить. Время от времени. Печально. Что поделывает Фридль? Тоже не важно. Просто жить. Раствориться в бытии. И все, о чем она молилась, все сохранить в памяти. Для себя. Она допила кофе. Вот это жизнь. И она у нее будет. Когда-нибудь. Не сейчас. Сейчас — никак. Она не может без Фридль. Не хочет. Испить эту любовь до дна. А вот потом, когда постареет. Тогда она обретет свободу. Со страстью, которой научилась. Она достала из сумки деньги. Расплатилась. Оставила пожилой официантке очень большие чаевые. Улыбнулась ей. Вышла. Поехала в ту же сторону, откуда приехала. Снова начала узнавать местность. Долго добиралась до поворота на Сепульведу. Поехала в Марина-дель-Рей. Время еще было. Нужно спланировать встречи. В номере прибрано. Она открыла балконную дверь. Сумрачно. Низкие тучи. Но дождь и здесь кончился. Стала звонить. Встреча с Эрнстом Кренеком состоится. Его жена подтвердила это. У Аннелиз Эскин трубку взял муж. У его жены нет времени на подобные разговоры. Если им хочется, они могут говорить об этом с утра до ночи. Но что это даст. У Линн Адсон, Джейн Фрэнсис и Нины Расмуссен никто не отвечал. У Нины Расмуссен включен автоответчик. Она оставила свой номер. У Сида и Мэттью Фрэнсисов ответили жены, записавшие ее телефон. Она дала им еще и телефон Манон. Потом села. Надо пойти в австрийский культурный центр. И надо поговорить с доктором Клестилем. В Вене. Да что они знают? Что они могут знать? Что Анна Малер приходила на мероприятия. Иногда. И что она была интересным человеком. Это сообщил ей мужчина, которому она звонила в культурный центр. И спросил, есть ли у нее билет в «Спаго». Это он может устроить. Бывала ли там Анна Малер, осведомилась она. Он так не думает. Это — не ее мир, рассмеялся мужчина. Но ей все равно надо сходить. Стоит того. Она поблагодарила. Поняла, что Лос-Анджелес делится на мир стариков и мир молодежи, которая понимает, что такое Л. — А. на самом деле. Она еще спросила, получила ли Анна Малер компенсацию от австрийского государства. Об этом ему ничего не известно. И ему звонят по другому аппарату. Она налила в стакан воды. Бутылка почти пустая. Надо не забыть купить воды. В водопроводной слишком много хлора даже для того, чтобы чистить зубы. Манон спрашивала, по-прежнему ли в Вене такая чистая вода. В Вену вода поступает из горных источников, издалека. Чистая родниковая вода, объяснила она Чарли. Но и в Калифорнии — также. Это они в школе проходили. Чарли возмутилась. Ну ладно. Хорошо. Но она все равно ничего не понимает, отвечала Манон.
82
…яичницу. Едва поджаренную.
* * *
Она поехала к Манон. Над Санта-Моникой тучи еще темнее. Высокие волны в иссиня-черном море. Порывистый ветер. Она быстро ехала. Соображала, как ехать дальше. Продолжала путь. Он опять не позвонил. Остался недосягаемым. Ну и что. А она не позвонила Фридль. Не следует позволять ребенку обескураживать себя. Холодностью. Это ей в отместку. За то, что оставила дочку одну. На целые полгода — у отца. Но Фридль гордится тем, как хорошо ладит с отцом. А он был тогда один. Если бы тогда уже была Ивонна, она не смогла бы оставить с ним ребенка. А так. Так для Фридль лучше. А они кое-чего добились. Вагенбергер и она. Создали в Вене театр международного уровня. Это — достижение. Было. Теперь же, когда Вагенбергер возлагает все надежды на Бургтеатр, это достижение не кажется таким значительным. Но она ревновала к Герхарду. Чувствовала себя иногда лишней, когда они вместе. И все же. У Фридль есть кто-то, кроме нее. Фридль от нее не зависит. Это правильно. А она может уезжать, когда захочет. Далеко. Хотя. Было бы славно, если бы Фридль была рядом. Слушать ее. Не быть такой беспомощной. Фридль всегда дисциплинировала ее. Упорядочивала жизнь. Во всяком случае, в первое время. Когда она была так подавлена. Крохотный ребенок. Один день в точности походит на другой. Ничего не случается. Герхард хорошо к ней относится. Но близости нет. Она исчезает как личность. И ребенок.
Причиной всему. Она начала читать Диккенса. Тогда. «Bleak House». Снова и снова перечитывала роман. Как та молодая женщина находит свое место в жизни, в повседневности, и радуется этому. Повседневность — уже привилегия. Сегодня это точно так же. Тогда до нее это не доходило. Не того она ждала. Но так жили все матери, что гуляли в парке. Они ели шоколад. Плитками. Тоже счастье. Хихикали. Сидели, хихикая, на самой дальней скамейке. Как можно дальше от собак. Покачивали коляски и ели шоколад. Ни с одной из них больше не спал муж. Так, как раньше. У них с Герхардом все было чуть-чуть иначе. А у других… Все они выходили замуж по любви. А потом каждая возвращалась домой, кормила и купала ребенка, пела ему и радовалась, и была до смерти несчастной. Она всегда любила Фридль. Без дочки все было бы вообще никуда, атак — хоть что-то. А привязать к себе мужчину. Целиком. Этого она не умеет. Из-за отца. «Ты способна на это точно так же, как любой мужчина», — сказал он, когда они занимались греческим. Вдвоем. Голова у нее в порядке. Все остальное — нет, а вот голова — да. Он был сильно разочарован, когда она выбрала другую специальность. Позднее. Но никогда не спрашивал, почему она собралась изучать германистику и историю. Почему не спрашивал? Это же из-за него. Все ее проблемы с мужчинами. Диффенбахер словно повторял отца, когда говорил, что в ней отсутствует женственность. Вечно твердил, что в определенном смысле ей не хватает женственности. Он должен отдохнуть. От ее требовательности. А потом снова появлялся. Без предупреждения, как и при исчезновениях. Довольный, что заставляет ее отвечать за его безответственность. Он — поэт. Ему нужна свобода. Для творчества. Он отвечает перед своим творчеством. А она — безоружна. Так долго. Так долго она не могла защищаться. Да и сама была уверена, что как женщина ничего не стоит. Все остальное у нее было, а этого — нет. Где взять? Негде. Нет. Женственность — в мелочах. Но это она поняла лишь теперь. И сейчас она теряет то, о чем и не подозревала, что оно у нее есть. Может, это и называется освобождением. Она представила себе, как идет к морю. Она — одна из тех пожилых женщин, что ходят так уверенно. Таким твердым шагом. И так красиво. Как та женщина из книжного магазина. Или как Манон. Она ехала по бульвару Уилшир. В высоких домах горят окна. Каково-то было там, наверху, во время землетрясения. Было бы легче. Все было бы легче, если бы не история с ним. Она должна сделать выводы. Опять ей надо делать выводы из чужих поступков. Впрочем. Был бы он здесь. Она немедленно улеглась бы с ним в постель. Прижалась всем телом. Кожей. Прижала его к себе. Прижаться к нему изо всех сил. Потом. Все теснее. Щель. Узкая. Только его плоть может ее закрыть. Только он. А его нет. Она чувствовала себя раненой. Вспоротой. Неровно. Кое-как. Она ехала. Поворачивала. Вот. Она должна принять к сведению. Его здесь нет. Боль пройдет. И станет больно от того, что боль ушла. Но не так сильно. А теперь боль — единственное свидетельство любви. Она свернула на Банди. На этот раз вовремя повернула в переулок. Остановила машину за «кадиллаком» Манон. Ее «форд» на фоне золотого лимузина казался крошечным. Вошла в заднюю дверь. Она никогда не закрывается. Мимо прачечной. Вдоль бассейна. Постучала в дверь Манон. Манон велела входить. Она сидела в кухне на высокой табуретке и мыла посуду. Пусть Марго сядет. Газета на столе. Не заняться ли ей посудой, спросила Маргарита. Нив коем случае, отвечала Манон. Она не инвалид и не хочет чувствовать себя таковым. Кристина придет позже. Ее задержали. Маргарита села на диван. Взяла газету. Лос-Анджелесский марафон — развлечение длиной в 26 километров. А она и не заметила, крикнула она Манон. Манон рассмеялась. Звезда баскетбола. 23-летний спортсмен впал в кому и умер. Противники смертной казни встали пикетом перед Сан-Квентином. Казнь Роберта Элтона Гарриса назначена на 3 апреля. Через 23 года противники смертной казни опять перед воротами Сан-Квентина. С кофе, свечами и плакатами. Стоят тихо. Прямо рядом с газовой камерой. Казнь была назначена на 3 часа ночи, а не на 10 утра, как обычно, из опасения, что случится столкновение сторонников и противников смертной казни. Таким образом не возникнет помех утреннему транспорту в Сан-Франциско. Маргарита сидела. Смотрела в газету. Семь часов. Осужденного лишили семи часов, чтобы все вовремя добрались до своих контор. Она посмотрела в окно на розы. Кажется, дождь моросит. Мимо окна прошла женщина. Остановилась у двери. Маргарита сказала, похоже, пришла миссис Херши. Она откроет. «Yes. Please. Buttercup», [83] — сказала Манон и вытерла тарелку. Маргарита открыла дверь и впустила женщину. Та не звонила и не стучала. Стояла под дверью. Маргарита поздоровалась по-английски. Женщина была того же роста, что Маргарита. Темноволосая. Полная. В руках — несколько пакетов. Вечно она навьюченная, сказала Манон в знак приветствия. К сведению Марго, у Кристины пять кошек и три собаки. В Аркадии с ними очень непросто. Животных приходится постоянно держать в доме. Этот район в последнее время становится все опаснее. Стоит выпустить из дому кошку — и через двадцать минут она будет валяться на газоне с распоротым животом. В пакетах — жестянки с кормом для животных. Начинайте же, сказала Манон. Она пока приберет на кухне. Такое желание появляется у нее довольно редко. Нужно пользоваться моментом. Маргарита и Кристина Херши нерешительно присели к столу. Маргарита достала из сумки диктофон. Спросила, можно ли записывать разговор. И говорить ли ей по-английски или по-немецки. Она любит говорить по-немецки, ответила Кристина. Нет, пить она не хочет. Она сняла перчатки. Светлые хлопчатобумажные перчатки. Положила их перед собой на стол и время от времени разглаживала. Пока они не окончили беседу.
83
Да. Пожалуйста, душечка.
[История Кристины Херши]
У меня была книга о скульптурах Анны. Сначала я заинтересовалась музыкой, музыкой ее отца, потом узнала о ней, затем продолжала свои изыскания. — У меня много-много книг о Малере. Начиная со Шпехта, 1913 года. Я их, так сказать, коллекционирую. — Я заинтересовалась Анной Малер. Я состояла в обществе любителей Малера. Но была там всего два-три раза. Все дело в людях. Я сама себе казалась там неуместной. Так что членство у меня было, но я туда не ходила. А затем, думаю, в 84-м году… Они продолжали присылать мне приглашения, и вот пришло еще одно. Анна Малер выступит с рассказом о своей поездке в Китай. Тут я подумала: это что-то новое. Надо пойти. Я хотела с ней познакомиться и взяла с собой книгу о ее работах, чтобы она надписала. Так мы познакомились, и возникло чувство, что мы были знакомы всегда. Она взяла меня за руку и отвела к дивану, и мы сидели и разговаривали. Было так мило. Так мило. — От Китая она была в восторге. В большом, большом восторге, и она рассказывала мне, какие поразительные вещи создавали древние инженеры за тысячи лет до нас. Она была в восторге. Поэтому и поехала туда второй раз. Но пришлось быстро вернуться, потому что она заболела, а потом она сказала, чтобы я ей позвонила. Она будет рада видеть меня у себя. Я позвонила не сразу, не хотела быть навязчивой. И вот однажды зазвонил телефон, и: «Говорит Анна Малер с Олета-лейн», и вот так мы потом… — По-моему, в 84-м. Точно сказать не могу. Мне всегда было ужасно жалко, что я тут уже с 66-го, ас ней раньше не познакомилась. Боже мой. Нам было отпущено четыре года. — Она была изумительным человеком. — Во всех отношениях. — Я работаю в администрации UCLA. Я тут уже 21 год. — Мне нравится Калифорния. Да. Но чем чаще я теперь езжу в Вену, тем больше тоскую по родине. Если бы было можно, я вернулась бы в Вену. Или в Европу. Куда-нибудь. — Не знаю. Наверное, я старая и сумасшедшая, но мне хочется туда, где я родилась. Туда меня тянет все сильнее. — Думаю, она жила тут лишь из-за удобства. Не думаю, чтобы она любила Америку. Сказала однажды, если когда-нибудь не смогу больше делать скульптуры, так зато смогу тут же уехать в Европу. В Италию. В Сполето. Ей было удобно, что здесь сад. И двор, где она работала. Но думаю, к Америке ее ничто не привязывало. — Думаю, она любила путешествовать. И думаю, что Калифорнию она любила меньше всего на свете. Это причиняло мне боль. Ведь очень часто она бывала в отъезде. То на шесть, то на восемь месяцев уезжала в Италию. Или в Лондон. Она часто звонила. Время от времени. Мне-то хотелось, чтобы она никогда никуда не уезжала. Но думаю, что Калифорнию она любила меньше всего на свете. Она очень любила Лондон и Сполето. — Нет, не думаю, чтобы Вену. В Вене слишком много всего было. — Нет. Но я читала, что сломали все ее ранние работы. И в Лондоне тоже. Все уничтожено. Вот так. Она много в чем участвовала. Но подробностей я не знаю. Уверена, что Манон знает об этом больше меня. — У вас было впечатление, что Анна совсем не любила Калифорнию? — Манон: No. She was tired of being here. She was here a long time and she needed a change like always. Anna always needed a change. [84] — Кристина: Да, но я всегда чувствовала, что ей здесь нравится меньше всего, и меня это мучило. — Манон: No. That was not true. [85] — Кристина: Нет? Ну, это мое ощущение. — Манон: No. Like with all places she was really very happy.
84
Нет. Она устала здесь жить. Она жила здесь слишком долго, а ей, как всегда, нужды были перемены. Анне всегда были нужны перемены.
85
Нет. Это было не так.
America was fantastic in the beginning but then came all the разочарование again. Like the UCLA thing and then this thing and that thing. You know. Nothing happened in the work. You know it was just разочарование. [86] — Кристина: Ей часто было тяжело. Замечательная башня. Ее «Башня масок». Даже за газоном не следили, не стригли. И нижние маски заросли травой. Она никогда, как говорится, не злилась. Нет. Но по тому, как она выражалась, можно было понять, насколько это ее оскорбляет. Она никогда не жаловалась. Она не из тех женщин, что жалуются. Никогда. — Она не была нытиком. — Итак, когда я познакомилась с Анной, она уже не могла много работать. С тех пор не создала ничего нового. Она только очень радовалась, что приезжали люди из Зальцбурга смотреть ее работы и сказали, что все там выставят. Тут она очень воодушевилась. — Ну, это были люди с Зальцбурге кого фестиваля. За несколько месяцев до фестиваля, искали, что бы выставить. — Все стояло у нее во дворе. У меня есть фотографии. Замечательные. — Пока я была в Вене, тут она… Тут ее, увы, не стало. В июне. За неделю до открытия выставки. Можно было предвидеть. — Нет. Нет-нет. Я никак не осмеливалась. Она никогда об этом не говорила. О своих скульптурах. А я никогда не решалась заговорить. Не хотела ей надоедать, так сказать. Думала, раз она об этом не говорит… Меня всегда все восхищало. — Манон: О своем ваянии она говорила с очень немногими. — Кристина: Я всегда думала, стоит мне заговорить, так она сразу решит, что я — глупая гусыня. Что я понимаю! Поэтому я никогда ни о чем не спрашивала. У меня же нет специального образования. Просто я люблю искусство. Я дилетантка. — И вот что меня страшно задевало. В тот первый вечер, когда мы познакомились, там собралось в небольшом домике 60, не то 70 человек. И все пришли с книгами, чтобы она подписала их. Но — с книгами об ее отце. Я была единственная с книгой о ней. И она все повторяла: «Да что же мне здесь писать. Это же отец. Меня это не касается. Я не могу». И это пришлось повторять каждому. Я думаю, она рассердилась и обиделась. Такая бестактность. Лучше бы они подходили за автографом с чистыми листками. Наверное, ее всегда оскорбляло, что люди просто переносят на нее известность отца и не признают, что она — сама художник. Именно она. Но об этом во всех книгах написано. Это не новость. — Манон: The sad thing is that the majority of people did not know that she was a sculptress. [87] — Кристина: Да. Может быть. Люди могли этого не знать. — Мне кажется, она всегда называла ее «мами». Но не думаю, что она ее… Нет, она ее не не любила. Но ей пришлось много страдать из-за матери. У нее была невеселая юность. Не бедная. Но обделенная чувствами. Вполне можно себе представить, что все написанное об Альме — правда. — Этот, ну как его… Этот Элиас Канетти, у него же об этом написано. Очень хорошо представляю себе женщину, которую он изображает. — Думаю, ее очень мало кто любил. Думаю, ей просто льстили. Поскольку знали, какая она влиятельная. Но в остальном, думаю, ее никто не любил. — Для Анны? Да, она была очень самостоятельной. Всегда хотела свободы. У нее был дар счастья. И… Ей физически, реально было что-то около 80-ти. Но душой она была молода. Молодая женщина. И никогда не говорила о болезни. Никогда не жаловалась. Видно было, когда начинались боли. Она всего раз сказала, у меня тут болит. Никогда не вела себя как другие старики. Сильный характер. — Мы пили чай. Иногда ездили вместе за покупками. Я возила ее на рынок. Это всегда было замечательно. Или же мы ходили в «Баллок». Это большой универмаг. Помню, в последний раз мы пошли в тот «Баллок», что в Уилтшире. Там она купила себе для Зальцбурга шляпку-чалму. Волосы у нее были уже не очень густые, а хотелось хорошо выглядеть. И вот она купила две. Черную и еще какую-то. Обе красивые. Тогда мы в последний раз ездили вместе. Каждый раз, как я захожу туда… Она так надеялась на Зальцбург. Так ждала. — Анна была очень умной. Она знала, что это — не то, о чем она мечтала. Но определенно очень радовалась выставке. Думаю, Анна считала, хоть и была не права, что затеяла все напрасно. Что никогда ей не добиться признания. Это, верно, очень ей было обидно. — Зальцбург упоминался только по причине выставки. Она никогда не говорила много об Австрии. — Об «аншлюсе» и всех этих преступлениях. Не любила об этом. — Манон: Она… did not forgive them. Salzburg was because of the anniversary and they invited her. And for trying to get some recognition of course in the fatherland, you know, was still some hope. [88] — Манон: It did not bother her that she was chosen as an exile. She did not feel like a Viennese. She did not think of her as Austrian. She was а… космополитка. [89] — Кристина: Co мной она всегда говорила по-немецки. Я-то чувствовала, как ей хочется говорить по-английски. А она говорила по-немецки. Мне нравилось говорить с ней по-немецки. Но потом я заметила, что ей больше хотелось по-английски. — Она же не забыла немецкого. Она изумительно говорила по-немецки. — Манон: When I talked to Anna about a biography after her death I said after you die I am going to tell them all this and the said: «Oh go. Nabody should write a sentence about me». [90] Она действительно была против, но потом я подумала, если это ей как-то поможет, если она станет чуть-чуть более известной и о ней будут больше знать, — тогда о'кей. Только чтобы ее имя стало известным. Чтобы знали, что она не просто дочка. Понимаешь? — Кристина: What could one say bad about Anna. She was a copletely honest person. She said what she thought. Без лести. Straight. [91] — Когда я в первый раз рассказала ей, что я — вдова, что мой муж умер, она спросила, а сколько же лет ты была замужем? Я сказала — 25. «О, это более чем достаточно». И она так и считала. Честно. — Она не имела в виду ничего дурного. Прозвучало очень естественно. Не обидно. Не задевало. Примерно как: «Ах ты, бедняжка. Ты была 25 лет в неволе. Теперь ты снова свободна». Потому что она не хотела жить в неволе. — Я не обиделась. Если бы кто другой так сказал, тогда — да. Но не Анна. — Манон: Two years before she died, she said, I never should have married. [92] — Кристина: А когда этот Альбрехт переехал в свой дом, она уехала в Лондон. Я ей туда позвонила, и мы поговорили. «Я никогда не была еще так счастлива. Я — самый счастливый человек в мире. Я свободна». Потом она сломала ногу. «Я так счастлива». Как маленькая девочка. У меня до сих пор сохранилась запись, потому что я записала разговор на магнитофон. Она была так рада, что опять свободна. — До того, как сломала ногу. И бедро. А потом все и началось. Все пошло вкривь и вкось. — Мне так понравились ее слова. Прямо как девочка. «Я никогда не была еще так счастлива», — сказала она. — О ее разводах я тоже никогда не спрашивала. Вот. — Манон: Divorce never bothered her. She always left. [93] — Кристина: It was always her that left. [94] — Манон: She left. [95] — Кристина: She always took the decision so it never happened to her. [96] — Манон: Nobody left her. [97] — Кристина: She made it happen. [98] — Фистулари ей изменял. — Манон: You could have stayed. It could have been o.k. She left. She crossed the ocean. She did not go around the corner on this. She really left. [99] — Кристина: She had her daughter with her and she waited for the entry visa for the USA. [100] —
Манон: No. No. She came first to America. Here. And then she had to go out of the country and she had to wait there for three months. But that was to get back into America. But you had to do this. You had to go out of the country in order to immigrate legally. [101] — Кристина: That was the time in Montreal. She waited at tables. And she made little sculptures. [102] — Манон: Yes. She had Alma with her. Alma and Marina. Both her daughters. It was the only time Alma was with her mother. [103] — Кристина: I thought only Marina was with her in Canada. [104] — Манон: No. Alma was with her. Anna worked in a drugstore behind a counter as a waitress. Anna did. And her mother sat in Beverly Hills with her checks that were not even cashed. And then somebody said, Anna is a waitress in Montreal, she said, don't be ridiculous. [105] — Кристина: So she knew. [106] — Манон: She did not want to accept it or she really did not care. But with Anna who knows. I don't care. [107] — Кристина: Альма тоже не была тогда так уж молода, к тому же — выпивала. Кто знает, что она принимала за действительность. Но и когда она была моложе, она уже была плохой матерью. — Анна мало говорила о детях. Иногда-о Марине. Об Альме не упоминала никогда. Никогда. В моем присутствии. — У меня двое детей. Я никогда не говорю о них. Не потому, что я — плохая мать, просто у нас нет ничего общего. Мы редко видимся. Созваниваемся. Им 32 и 34 года. Я никогда не рассказываю о своих детях. Есть люди, которых это удивляет. «О! У вас есть дети!» Не потому, что я их не люблю. Но они — не часть моей жизни. Потому, что мы совсем разные. Они — настоящие американцы. — Внуки? Когда я вижу, как их воспитывают… Тогда думаю, лучше бы их вовсе не было. — Но мне все равно. Моей дочери — 32. Когда она была маленькой, она очень любила детей. И я удивляюсь, когда она говорит: пока у меня нет денег, детей лучше не надо. — Ну, если у нее кто-нибудь родится. Но я этого не жду. — Я понимаю, что не все думают как я. Я не из тех, кто вечно толкует о детях.86
Нет. Так было со всеми местами, где она испытала настоящее счастье. Сначала Америка казалась фантастичеким местом, но затем вернулось прежнее разочарование. Как в случае с Калифорнийским университетом в Лос-Анджелесе, а потом и с тем, и с другим, и с третьим. Сама понимаешь. Работа не двигалась. Понимаешь, это было именно разочарование.
87
Самое обидное, большинство и не знало, что она — скульптор.
88
…не простила их. А Зальцбург — только из-за юбилея, и еще потому, что ее пригласили. И еще, понимаете, оставалась надежда попытаться получить хоть какое-то признание на родине.
89
Ей было берзралично, что ее пригласили как изгнанницу. Она не чувствовала себя уроженкой Вены. Она не считала себя австрийкой. Она была…
90
Однажды я заговорила с Анной о том, что надо будет написать ее биографию и что после ее смерти я этим займусь, она же ответила: «Брось. Нечего обо мне писать».
91
Что плохого можно было бы сказать об Анне? Она была честнейшим человеком. Говорила что думала… Напрямик.
92
За два года до смерти она сказала, что ей вообще не следовало выходить замуж.
93
Разводы ее никогда не беспокоили. Если ей было нужно — она уходила.
94
И всегда уходила она.
95
Да, уходила она.
96
Решение всегда принимала она, поэтому ее никогда не бросали.
97
Ее никто не бросал.
98
Она бросала.
99
Можно было и остаться. Можно было простить. А она ушла. Пересекла океан. Она не делала обманных движений, ушла по-настоящему.
100
Они с дочкой ждали въездной визы в США.
101
Нет. Нет. Сперва она приехала в Америку. Сюда. Но потом ей пришлось покинуть страну и ждать три месяца. Чтобы вернуться в Америку. Но это было необходимо. Нужно было покинуть страну, чтобы затем иммигрировать на законных основаниях.
102
Она тогда жила в Монреале. Она работала официанткой. Идела-ла маленькие скульптурки.
103
Да. С ней была Альма. Альма и Марина. Обе ее дочери. Альма только тогда и жила с матерью.
104
А я думала, что в Канаде с ней была только Марина.
105
Нет. Альма была с ней. Анна работала официанткой, стояла за аптечным прилавком. Так и было. А ее мать сидела в Беверли-Хиллз со всеми своими чеками, которые даже не были обналичены. А когда ей сказали, что Анна — официантка в Монреале, она ответила: не смешите меня.
106
Так она знала.
107
Просто не хотела верить, или ей было и в самом деле безразлично. Хотя с Анной — кто знает… По мне так — все равно.
Пусть не все в них мне нравится, но they keep up the front. I am not like that. [108] — Возможно, мое восхищение Анной. Не знаю, что Анна ко мне испытывала. Меня всегда очень радовала возможность поговорить или побыть с ней, но я никогда не навязывалась. Я всегда ждала, пока она меня не позовет, и тогда мы шли куда-нибудь или сидели у нее. Я восхищалась и ее искусством, и ее личностью. — Бывая у нее, я постоянно видела ее работы. Но мы никогда не говорили о них. Если она рассказывала мне о книге, я ее покупала и читала. — Разное. Не могу сказать точно. — Манон: Ты дала ей Коран. — Кристина: Она говорила мне, что в Италии… Нет. Что в Лондоне она что-то читала о Коране. Я послала ей его, и тогда она сказала… В общем, он ей не понравился. Не помню, как точно она выразилась. Тогда я послала ей стихи одного персидского поэта. О нем она сказала: «Этот твой слащавый святоша». — Кристина: Конечно, Марка Твена. Но кто же не любит Марка Твена. Я думаю, она потому продала часть холма, что они пообещали ей поставить наверху ее статуи. — Манон: А вот и нет. In the first place the whole thing would have gone downhill. [109] — Кристина: Чего только люди не обещают, а потом не выполняют. Не скажу, что идея была плохая. Я все выслушала. И у меня возникли сомнения. — Манон: Эта Нина, что живет наверху, не хотела, чтобы испортили вид из ее окон, если участок продадут, она хотела что-нибудь сделать. Она убедила Анну, что хочет разбить парк. And I told Anna she wants her view saved not your pictures. Who would go up Oletha Lane up on this hill and look for a park. Unbelievable. [110] — Кристина: А что с лежащей фигурой, которая была в ресторане? — Манон: That's still there but it will be taken away. The movers know about it and will come and ship it. It will go to Austria. [111] — Кристина: Has Marina found a place in Austria where everything will be exposed? [112] — Манон: Sorry. I cannot answer this question because the story keeps changing I am very confused of what has happened. [113] — Кристина: What is with Graz? [114] — Манон: It was Klagenfurt. And it was a Mahler exhibition. Klagenfurt! I told them Anna was turning in her grave.
– And there was one room where some of Anna's heads were shown in conjunction with her father. That was the last thing that Anna wanted. [115] — Кристина: She did not want to be compared with her father. Not that she did not love him. Or understand his art. But she wanted to be an artist of her own. [116] — Манон: She could have changed her name. [117] — Кристина: She wanted to stay a Mahler in her subconscious perhaps. With her own name? Yes. She could have created in her own right and nobody needed to know that she was Mahler's daughter. [118] — Манон: Perhaps she did not have the feeling of security. Perhaps she needed it. Who knows. Who knows. In fact she was married so often she could have taken one of the husbands' names. Instead she was always Anna Mahler-Joseph and always used Anna Mahler. She never said, I am Mrs. Joseph. Never.
– She never assimilated anything there. With her husbands. She could have many times. She could have been Mrs. Fistoulari. But look at Marina now. She changed her name to Mahler. Costs a lot of money. Was worth it to her. Also to be known. You see. I mean to Mrs. Fistoulari nobody wll say, is Gustav Mahler your father. She took her maiden name. [119] — Кристина: Now that I can understand. [120] — Манон: I talked to a man about Marina and everybody talks about her as Miss Mahler. I mean. [121] — Кристина: Anna did not do that to ride on that name. She was too independent and she did not want to change. That was she. She was Anna Mahler and how many marriages she had, she still was Anna Mahler. That I think, was why she kept that name. [122] — Она была, как говорится, упрямой. — Манон: Although very late in life at the very end she found out that she is the daughter of Mahler and her entree at the consulates in China etc. was because she was the daughter of Mahler.
– She used it in order to get what she wanted. [123] — Кристина: But she would have enjoyed it so much more, if she would have been Anna Mahler, the sculptress. [124] — Я это понимаю. Могу себе представить, как это страшно, когда тебя всю жизнь не признают по-настоящему. Так бывает со многими художниками. Ужасно. — Но жилось ей хорошо. Нельзя сказать, что ей жилось плохо. — Не думаю, что Анна была несчастна. А вы думаете? Да? — Манон: She was not fulfilled because of. [125] — Кристина: Она примирилась. Примирилась с грустью. Или с депрессией. Многому не придавала значения. Принимала жизнь такой, какая она есть. — Манон: Поэтому она и выпивала. Чтобы отвлечься. She was not happy. [126] — Кристина: Как все мы. Кто счастлив? — Манон: There are people who. She did not have that. I have it. [127] — Кристина: I not. [128] — Манон: I not either. No. But I mean I don't take. I'm trying to take things as things are and not make you know tragedies out of it. I have such a wonderful idea that a year from now this won't matter at all. Probably not next week or next month. Whatever bothers you today. Right? [129] — Кристина: Вот это — правильная философия. — Манон: Anna had bigger stakes. Because she had that stake that she wanted to achieve something and to be recognized. [130] — Кристина: У художников все не так, как у других. — Манон: I understood it because I had always this tremendous desire which will not be ralised in this life of painting, you know. I understand her tremendous apprehension of the exhibition in Leverkusen. I told you about it. She was totally terrified and she wrote me about it. How petrified she was of exhibiting herself. And so I wrote her, I know exactly how you feel. You feel like you are undressed then. Your soul is undressed because this is what you are. And she wrote back and said, you're the only one that understands. Because always everybody says she is Anna Mahler and she is the daughter of Mahler and who are you. But artistically it was wearing herself out.
– Paris was her one success. The only recognition of anytime. [131] — Кристина: Золотая медаль. — Манон: Now the question is, would there have been another or more successful Anna Mahler without Hitler and without this and without that? [132] — Кристина: Iamsure. [133] — Манон: This is the question. You know. [134] — Кристина: Everything would have been different. [135] — Манон: For all of us, беженцев, it would have been different. Let's face it. [136] — Кристина: О судьбах эмигрантов она никогда не говорила. Со мной. — Манон: She always hid behind the fact that she did not like Vienna anyway. She also did not like the French. And she always said that the English were the only civilized people on earth. [137] — Кристина: I always had the feeling she loved to go to London. [138] — Манон: She loved Italy and she loved the Italian language. [139] — Кристина: По-русски она тоже говорила. You know that. [140] Наверное, научилась у Фистулари. — Манон: Well. She did not speak it fluently. [141] — Кристина: Но достаточно хорошо, чтобы объясняться. Однажды мы искали ноты и поехали в магазин на бульваре Санта-Моника. Думаю, что хозяина давно нет в живых. Тогда ему было 90, и мы туда пошли. Анна накупила всякого. У него все было. Старый-престарый магазин. Этот человек был из России, он переехал сюда. Он говорил с ней по-русски, а она — с ним. Ему было по меньшей мере 90. — Манон: She had to speak Russian with Fistoulari's mother. She did not speak any other language. One of the rasons of the break-up. It was not only the girl. The mother-in-law must have been terrible. [142] — Кристина: Она жила с ними? В одной квартире? — Манон: It was still in the war. She was first in Paris and they phoned every day and Fistoulari did not do anything before having talked to his mother. And then she came to live with them. [143] — Кристина: Наверное, она любила Фистулари по-настоящему. Раз так любила Марину. — Манон: Fistoulari was the love of her life. I mean, she admitted to me once. [144] — Кристина: Но может статься, что даже если бы Фистулари ей не изменял, она все равно ушла бы от него через пять лет. — Манон: I don't think so. Because there was the music. There was the orchestra. If she would have had the money and then Fistoulari. I think, she would have done things. She would have gotten him an orchestra. It was lack of money. You know, you had to have somebody who finances you. But everything went wrong with that. [145] — Кристина: О деньгах? Никогда не говорили. Ни разу в жизни. Мы никогда не говорили о деньгах. Я никогда не говорю о деньгах. Это так неинтересно. — Манон: The only time you can talk about it, is when you have a lot or you have none. Then it becomes interesting. [146] — Кристина: Иногда мы не виделись по полгода, когда она была в Европе. Говорили по телефону. Она присылала мне письма. Очень короткие. Страничку. Но я всегда им радовалась. Письма были всегда совсем коротенькие. Но у нее был дар, она могла все описать в двух словах. — Манон: There were some misunderstandings with that communication. But she did not write flowery speaches. [147] — Кристина: И у нее был красивый крупный почерк. Изумительный. Совсем не как у старого человека. Не дрожащий. — Манон: One more? One piece more? Everyone and each one more appetizer. [148] — Кристина: Когда в пятницу я пойду в Центр коррекции веса, то всем расскажу, кто виноват. — Манон: One time does not make any difference. Really. Not one time. [149] — Кристина: Я уже сбросила 20 фунтов. Этого пока не заметно. А вот следующие двадцать — долой, и все опять будет в порядке. — Манон: You were on the point of explosion. [150] — Кристина: Да, да. Иначе я бы ни за что туда не ходила. — Манон: Dinner is almost ready. [151]
108
…они держатся молодцом. Я не такая.
109
Первым делом они бы поставили все внизу.
110
А я сказала Анне, она заботится о виде, а не о твоих статуях. Кто это поедет на Олета-лейн и полезет на холм, чтобы глядеть на парк? Быть того не может.
111
Она все еще там, но ее уберут. Организаторы выставки знают о ней, они придут и увезут ее. Отправят в Австрию.
112
А Марина нашла в Австрии место для выставки?
113
Прости, но на этот вопрос я ответить не могу, потому что все постоянно меняется, и я уже не понимаю, чем все закончилось.
114
А что там с Грацем?
115
Речь шла о Клагенфурте. Притом о выставке Малера. Клагенфурт! Я им сказала, что Анна в могиле переворачивается. — И в одном из залов были выставлены бюсты ее работы, в связи с отцом. Этого Анна меньше всего хотела.
116
Анна не хотела, чтобы ее сравнивали с отцом. Не то чтоб она его не любила. Или не ценила его искусство. Но она хотела быть самостоятельным художником.
117
Она могла бы сменить фамилию.
118
Возможно, подспудно ей нравилось быть Малер. Под другой фамилией? Да. Она могла бы творить, будучи только собой, и другим ни к чему было б знать, что она — дочь Малера.
119
Возможно, ей не хватало чувства защищенности. Возможно, она в нем нуждалась. Кто знает. Кто знает. Вообще-то, она так часто выходила замуж, что могла бы взять фамилию одного из мужей. Но нет — она всегда была Анной Малер-Йозеф, а представлялась как Анна Малер. Никогда не скажет: «Я — миссис Йозеф». Никогда. — Ничего от них не брала. От мужей. У нее было много возможностей это сделать. Могла быть миссис Фистулари. А ты посмотри на Марину. Она сменила фамилию на Малер. А это недешево. Видать, для нее это того стоило. Тоже стать известной. Понимаешь? Я хочу сказать, у миссис Фистулари ведь никто не спросит: вы дочь Густава Малера? Вот она и взяла свою девичью фамилию.
120
Теперь я понимаю.
121
Я говорила о Марине с одним знакомым, и все называют ее мисс Малер. Вот я о чем.
122
Анна взяла это имя не для того, чтобы выезжать за его счет. Она была слишком независима и не хотела меняться. Вот какой она была. Она была Анной Малер, и сколько бы раз она ни выходила замуж — она оставалась Анной Малер. Думаю, именно поэтому она сохранила эту фамилию.
123
Хотя уже под конец жизни, в самом конце, она вдруг выяснила, что она — дочь Малера и что доступ во все консульства — и в Китае, и в других странах — ей был открыт потому, что она — дочь Малера. — Когда ей было нужно, она этим пользовалась.
124
Но ей было бы гораздо приятнее, если бы она получала то же самое как Анна Малер, скульптор.
125
Но в результате она не смогла полностью реализоваться.
126
Она не была счастлива.
127
Это — кто как. Она — нет. А я — да.
128
Я — нет.
129
Да я тоже — нет. Нет. Я просто хочу сказать, я не принимаю это близко к сердцу. Я стараюсь принимать вещи такими, какие они есть, и не делать из этого трагедии. Меня так греет мысль о том, что через год все это вообще не будет иметь значения! А может быть, уже на той неделе или в следующем месяце. Что бы ни волновало тебя сегодня. Разве не так?
130
У Анны больше было поставлено на карту. Она хотела чего-то достичь, добиться признания.
131
Я понимаю, потому что во мне всегда жила та же страсть, которую живопись никогда не удовлетворит, вот в чем дело. Я понимаю все ее опасения относительно выставки в Леверкузене. Я тебе о ней рассказывала. Она была в полном ужасе и написала мне об этом. О том, в какое оцепенение ее приводила выставка. И я ответила ей, что отлично понимаю это чувство. Чувство, будто ты голая. Твоя душа обнажена, потому что эти экспонаты и есть ты. Она мне снова написала и сказала: только ты понимаешь. Потому что все вечно твердили: она — Анна Малер, дочь Малера, а вы, собственно, кто? Но тем самым она себя творчески истощала. — Успех был лишь однажды, в Париже. То был единственный раз, когда она пользовалась признанием.
132
Тогда вопрос в другом: была бы Анна Малер иной, добилась бы она большего успеха, не будь Гитлера и всего прочего?
133
Я в этом убеждена.
134
Вот в чем вопрос. Понимаешь, о чем я.
135
Все было бы иначе.
136
Для всех нас, беженцев, все было бы иначе. Взглянем правде в глаза.
137
Она всегда отговаривалась тем, что в любом случае не любит Вену. И французов тоже. И она всегда говорила, что англичане — единственный цивилизованный народ в мире.
138
Мне всегда казалось, что она любит ездить в Лондон.
139
Она любила Италию и итальянский.
140
Да ты сам знаешь.
141
Вообще-то, по-русски она говорила не бегло.
142
Она была вынуждена говорить по-русски с матерью Фистулари. Та не говорила больше ни на одном языке. Одна из причин разрыва. И дело тут не только в девочке. Должно быть, эта свекровь была сущим наказанием.
143
Это было еще во время войны. Сначала она жила в Париже, они звонили ей каждый день, и Фистулари не делал ничего, не посоветовавшись предварительно с матерью. А потом она перебралась к ним.
144
Фистулари — любовь всей ее жизни. Она сама мне призналась однажды.
145
Не думаю. Дело было в музыке. В оркестре. Если б только у нее были деньги, и потом Фистулари. Она бы многое сделала. Она бы собрала для него оркестр. Просто не хватало денег. Видишь ли, в таких случаях нужен меценат. А с этим ничего не вышло.
146
Об этом можно говорить, когда у тебя куча денег или когда их вообще нет. Тогда это становится интересно.
147
Иногда это приводило к недопониманию. Но цветистых речей она не писала.
148
Еще? Еще по кусочку? Все и каждый должны съесть еще по кусочку.
149
Один раз ничего не решит. Правда. Только один раз.
150
Ты была на грани взрыва.
151
Обед почти готов.
* * *
Пока они разговаривали, Манон прибрала на кухне и приготовила обед. Улиток, тушенных с чесноком, и макароны. За разговором Манон то и дело ставила на стол гренки с сыром и помидорами. Маргарита и Кристина съели их по четыре штуки. Манон попросила Маргариту открыть вино. Они сидели за столом. Манон слегка запыхалась. Они ели и пили. Маргарите пришлось нелегко. Она и гренками наелась, а Манон сказала, что впереди еще шоколадное мороженое. Кристина рассказывала о брате, что жил недалеко от Вены. А что слышно о брате Манон? Манон пожала плечами. Ее брату было очень плохо. Кристина считала, что он по крайней мере не страдает, раз ничего больше не понимает. Манон сердито поглядела на нее. Никто ведь не знает, что понимают такие слабоумные. Или что они чувствуют. Она все время боится, что он сохранил остатки разума и сознает, в каком очутился положении. Манон долго глядела в тарелку. Маргарита глаз поднять не осмеливалась. Потом положила руку на руку Манон. Наверняка она сделала все, что можно. За остальное она не в ответе. Не она же придумала слабоумие. На мгновение она почувствовала, как напряглась рука Манон. Потом Манон подняла глаза. Маргарита сказала, что все это страшно похоже на телесериал. Но это — правда. Манон улыбнулась и похлопала Маргариту по руке. Кристина сказала, что в телесериалах все очень часто бывает как в жизни. Потом они заговорили о том, не следует ли Кристине уехать из Аркадии. Маргарита просто сидела. В комнате было тепло. Сумрачно. Под лампой за столом — безопасно. Она устала. Ей пришлось слишком много съесть, да еще вино. Она ела мороженое. Спорить не хотелось. Убрала со стола. Перемыла посуду. Подруги говорили о каких-то людях. Маргарита даже имен их не знала. Манон беседовала с Кристиной на смеси немецкого и английского. Тщательно выговаривала немецкие слова. Медленно. Сначала строила американскую фразу, потом произносила ее по-немецки. По-венски. Кристина говорила без акцента. Но сохраняла английский порядок слов. Маргарита составила тарелки на сушилку. Вытерла сковородки и кастрюли. Что еще сделать? Сварить кофе? Манон посмотрела на часы. Выглянула в окно. Нет. Нет. Им нужно торопиться. Обеим. Пора домой. Из-за опрыскивания. А в квартал, где живет Кристина, вообще нельзя возвращаться в темноте. Кристина вскочила. Манон проводила ихдо дверей. После обеда Марго с Питом должны заглянуть к ней. Да. Это будет правильно. Им ведь так и не удалось поговорить по-настоящему. Маргарита сказала, что зайдет еще. Не хочет ли Манон приехать к ней в Марина дель Рей? Нет. Нет. Она домоседка. Манон говорила с Маргаритой исключительно по-английски. Маргарита пошла к черному ходу. Машина Кристины стояла перед домом. Маргарита поблагодарила ее. Теперь она больше знает об Анне Малер. Кристина пошла к машине. В руках — по сумке с банками, собачий и кошачий корм. Маргарита направилась в другую сторону. Задняя дверь, выходящая в переулок, — открыта. Манон сказала, что эту дверь можно оставлять открытой, потому что о ней никто не знает, кроме жильцов. Вдоль стены дома Маргарита двинулась к своей машине. Между домами было уже почти совсем темно. Тепло. Влажный теплый ветер. Маргарита села в машину. Поехала. Домой. Она устала. Ныли плечи. И затылок. Ноги плохо слушались, а рук почти не поднять, не удержать руль. Она радовалась, что скорости переключаются автоматически.
Даже мысль о рычаге передач утомляла. Она ехала по Бэррингтону. Потом — вниз, в Уилтшир. Всюду огни. Еще не до конца стемнело. Низкие облака. Между ними — вечернее небо. Она ляжет спать. Выспится. Купит воды — и сразу в постель. Никакого телевизора. Надо пользоваться усталостью. Если бы у Анны Малер был хоть один шанс. Так или иначе, а она нашла человека, который безоговорочно встал на ее сторону. И Анна Малер Манон — совсем другая, чем Анна Малер Кристины Херши. И та, и другая приписывали Анне Малер собственные желания. Манон к тому же хотела рисовать. Надо спросить у нее — что? Была ли Манон такой же консервативной бунтаркой? Как Анна Малер? Боровшаяся с ненавистным прошлым при помощи еще более давнего прошлого? Играла ли она Баха в пику боготворившей Вагнера матери? Ди Фордайк рассказывала ей в Лондоне, что причина разрыва матери с дочерью — в этом. А почему не в венском модерне? Ведь был Шёнберг. Должен ли отец стать последним из великих? Потом не было никого. Отца превзойти нельзя, можно лишь вернуться к прошлому. Далекому. Противопоставить религиозную строгость растворению религии. Религиозно. Как должна была чувствовать себя дочь, мать которой вечно занималась лишь собой и не сделала ничего, что было бы признано окружающим миром? Маргарита всегда подозревала, что музы — шлюхи. Их зовут, чтобы быстро удовлетворять возникшую потребность. Или вызывать. Потребность. Если самому никак. Или больше никак. Нелегко понять. Она сидела с женщинами, которые словом воскрешали подругу. Испуганными осознанием, сколь тщетна такая безрезультатная борьба и сколь несчастлива — пожалуй, справедливо — была Анна Малер. Она знала лишь тех, чья борьба определяла их собственную жизнь. И в материальном отношении — тоже. Справедливее ли забвение не реализовавшего свои способности человека, чем того, кто не имел никакого дара? Чьей-то жизни? Такой, как ее. В нормальной жизни о ней забудут. Она не пыталась ничего сделать, она ничем не стала. Она не представляла себе, что такое значимость, лишь каждый вечер видела в театре потуги на вечность. И каждый вечер не могла их понять. Каждый вечер ходить к морю. Или к реке. Утром и вечером. Шум прибоя. Или плеск волн. Пение гальки, перекатывающейся по дну Дуная. Больше она ничего не хотела себе представлять. Просветленность вечного повторения. Дойти до сути силой мысли, а не через растворение в ближнем. Освободиться от него. Именно поэтому. Он — причина смятения. С ним — никакой надежности. С ним, постоянно все отменяющим и откладывающим. Она ехала. Все время притормаживала. Опустила окно. Теплый ветер. От гаража она направилась в гостиничный супермаркет. Пришлось пройти мимо собственной двери. Другой дороги она не знала. Пальмы у бассейна взволнованно качались на ветру. За ними — темное небо. В супермаркете был другой продавец. Худой седовласый пожилой европеец. Он стоял за кассой, прислонившись к стене и глядя себе под ноги. Глаз он не поднимал. Хватал бутылки. Двигал их. Пробивал цену. Она взяла бутылки и вышла в боковую дверь к бассейну. Под водой и вокруг бассейна горели лампы. Ветер морщил воду. Лежаки выстроены ровными рядами. Она прошла мимо лежаков. Темная дорожка к дому. Фонари на клумбах. Слабый свет на дорожке. Открытые двери балконов. Доносящиеся разговоры. Звон посуды. Пока она поднималась на третий этаж, встретила две парочки. Нарядно одетые. Дамы — в темных платьях. Очень коротких. Мужчины — в темных костюмах. Поздоровались. Маргарита сказала: «Hi», — и улыбнулась в ответ. Наверное, стоило бы сказать: «Have a nice time». [152] Она отперла дверь. На автоответчике мигала красная лампочка. Она заперла дверь. Поставила бутылки у телефона и включила автоответчик. Стояла, опершись о стойку и глядя в раковину. Он спрашивал, почему она не звонит. Ему ведь тоже плохо. Он же тоже страдает. Он ведь тоже радовался поездке. И — здорова ли она. Потом Фридерика сказала, что у нее все в порядке и спокойной ночи. Она ложится спать. Маргарита снова прослушала сообщения. Потом пошла в туалет. После чего открыла балконную дверь. До пляжа — далеко. Она смотрела в небо. Светлые облака тянулись к морю. Сквозь них проглядывали звезды. Не густо. Она налила в стакан воды. Села на диван. Встала. Еще раз прослушала автоответчик. Постояла у телефона и хотела стереть запись. Вернулась к дивану. Прижала ладони к глазам. Потому что слезы наворачивались. Потому что от плача появляются морщины. Разгладила лоб. Та складка между бровями не должна углубляться. Нет, надо было отложить поездку. Но он ее вообще не спрашивал. Даже не предлагал. Отпустил ее. Стоял у паспортного контроля. Остался стоять. Не бросился за ней. Чтобы потянуть назад. Он дал ей уйти. Остался стоять, а когда она в третий раз обернулась, его уже не было. Уже. А теперь… Теперь свершилось.
152
Приятного вечера.