Без нее. Путевые заметки
Шрифт:
* * *
У Макса — серый лимузин. Хонда. Отличные машины, сказал он. Дешевые. Вместительные. Он даже больных на этой машине перевозит. Тех, кто еще может жить дома. Со СПИДом дела очень плохи. В Лос-Анджелесе? — спросила Маргарита. Макс открыл перед ней дверцу. Садясь в машину, Маргарита посмотрела на него. Как он вдруг напрягся. Застывшее гладкое лицо. Как у молодого. Он обошел машину. Сзади. Маргарита открыла ему дверцу. Он сел за руль. Минуту посидел. Положил руки на руль, глядя прямо перед собой. На улицу. Прямая дорога шла вниз. Дома. Маленькие отели. Как дом, в котором живет Манон. Перед некоторыми — кусты. Большинство домов — вплотную к тротуару. Деревьев нет. Через равные промежутки — знаки, запрещающие парковку. Фонари. На небе облака, и свет снова резкий. Он повернулся к Маргарите, вставил ключ в замок зажигания и тронулся, успев пристегнуться. Маргарита тоже пристегнулась. Он улыбнулся ей. «It is a disarter. Of course». [162] Невероятно. Просто невозможно поверить. Он никак не думал, что ему суждено пережить и такое. Ему-то все равно. Он даже анализов не делал. Он прожил свою жизнь. Но большинство больных… «They die so young». [163] Маргарита молчала. Хотелось спросить, а где больные? За каким фасадом эта трагедия? В одном из высоких белых зданий Оушн-парка? Между Венисом и Санта-Моникой. Нотам, наверное, слишком дорого. Она всегда считала, что когда видишь море, умирать легче. А почему? Она сидела молча. Он вел машину. Смотрел вперед внимательным застывшим взглядом. Уйдя в себя. Они ехали по бульвару Уилтшир. Вверх. Прочь от моря. По обе стороны — парк. На газоне — белый щит: «Veteran's Medical Center». [164] К белому зданию в стороне от бульвара — дорожка. Газон перед ним. Они проезжали мимо больших отелей. «Холидей Инн». «Ве-ствуд Плаза». Перед ними — ливреи в золотых галунах и роскошные лимузины. Высотные здания. Пустые тротуары. Отель «Беверли Ритц». Высокие дома. Парк. Зеленые газоны. Цветущие кусты. «Беверли Хилтон».
162
Это катастрофа. Разумеется.
163
Они так рано умирают.
164
Медицинский центр ветеранов войны.
Белый с золотом. Въезд в гараж. Потом пошли более низкие здания. Магазины. Здесь она бывала. С ним. Она узнала «Беверли Хилтон». Тогда ярко светило солнце. Они гуляли по Родео-драйв. Смотрели ценники в витринах и ели мороженое. Машина замедлила ход. Всюду люди. Переходят через улицу. В руках пакеты с покупками. Вывески всех цветов. «Christian Dior». Черный с золотом. «Macy's» — ярко-красный. Она сидела. Смотрела в окно. Смотрела, как все пробегает мимо. Люди. Дома. Магазины. Машины. Деревья. Какая тоска. Они бы снова гуляли здесь. Смеялись. Вместе. Надежно укрытые от всего мира. Они миновали отель «Риджент Беверли Уилтшир». Она бы спросила Хельмута, не зайти ли им в бар. Заглянуть в этот мир. Макс глядел вперед. Спокойно вел машину. Собранно. Вежливо. Притормаживал, когда кто-нибудь переходил улицу. Ей казалось, что она — далеко. Видит себя со стороны. Как она сидит в машине, пристегнутая ремнем. Оцепенев, словно никогда в жизни не сможет больше шевельнутся. Почему его нет. Они ехали дальше. Богатые кварталы. Ухоженные. Потом вдруг стало пыльно, на тонких высоких стволах пальм закачались растрепанные веники листьев. Потом снова зелень и стеклянные стены высотных домов. Черное стекло. Темно-коричневое стекло. Краеведческий музей. Тут растения поливают. Они темно-зеленые. Сочные. Крепкие листья и безукоризненные газоны. Прямая улица. То вверх, то вниз, но не круто. Ей нужно будет ехать по бульвару Венис, сказал Макс. Оттуда, где она живет. Так удобнее всего. Они ехали под гору. Направо — парк. Пыль. Скверная мостовая. Мексиканцы целыми семьями под деревьями в парке. Озеро ярко блестит на солнце. Она опустила поднятые на макушку очки. В гору шла женщина. Что-то кричала. Громко. На секунду остановилась, наклонившись вперед. И тут же пошла дальше. Маргарита обернулась посмотреть на нее. Женщина продолжала идти в гору. Молодая. В пестрой юбке. Черной жакетке. Мексиканка. Темные волосы заплетены в косу вдоль спины. А у нее все хорошо. Ей не надо бороться. Во всяком случае, так. Ее везут на машине. Она смотрит на мир сквозь темные очки. А очки стоят столько же, сколько туфли или брюки. Бороться ей еще только предстоит научиться. Она не уверена, что сможет выжить, если ее забросит в чужой мир. Что сможет быстро выучиться жить по новым правилам. Или вообще без правил. Как приходится жить людям в восточном лагере. Что она стала бы делать в одной из стран восточного лагеря, где сейчас поменялась вся жизнь. Смогла бы выжить? Но. Хороших людей больше. Иначе все еще страшнее. Тяжесть в желудке. Глубоко в фуди. От беспомощности. Они подъехали к огромному белому зданию. Проехали под ним. Это мужская тюрьма, сказал Макс. Здесь он провел всю войну. Прожил. В тюрьме? — спросила Маргарита. Ну да, отвечал он. На него донесла собственная мать. Что он — «enemy agent». [165] Она жила в Англии.
165
Вражеский агент.
166
Филиал Лос-Анджелесского музея современного искусства.
А свет должен при этом падать спереди. Потом они вышли на солнечный свет. На улице темнее, чем в залах. Небо серое. Солнце скрылось за густыми облаками. Они вернулись к машине. Он что, находит это интересным? — спросила Маргарита. Да никогда в жизни, ответил Макс. Но ему интересно бывает взглянуть, что делается. Что приходит в голову художникам. На земле позади машины лежали осколки стекла. Красные. Оранжевые. Голубые. Сверкали в пыли. Размером с ноготь мизинца. Маргарита подобрала их и спрятала в боковой карман сумки. Осколки были яркими и сверкающими. Похожими на драгоценные камни в пыли.
* * *
Они поехали дальше. Прежде чем тронуться, Макс помешкал. Он тут давненько не бывал. Есть два немецких художника, к которым им стоит заглянуть. Он о них тоже давно ничего не слышал. Может, они вообще уехали куда-нибудь. У одного должна быть выставка в Париже. Примерно в это время, но точно он не знает. Самое интересное там — дом. О нем писали во всех архитектурных газетах и художественных журналах. Необычная конструкция. Они поехали. Маргарита пыталась читать названия улиц. Hill Street. Frank. Main. San Pedro. Alameda. Названия летели мимо. Макс выехал на автостраду. Держался одной из правых полос. Обгонял только в том случае, если передняя машина двигалась чересчур медленно. Он держал руль правой рукой. Локтем левой уперся в дверцу. Подпирал ладонью голову. Смотрел прямо. Пристально. Маргарита задумалась, о чем бы начать разговор. Не хотелось ехать молча. Это невежливо. Но на ум приходили только всякие бестактности. Всегда ли он был гомосексуалистом? Правда ли то, что рассказывают о них? Особенно в американских тюрьмах? Что стало потом с его матерью? Как можно пережить такое предательство? Как жить с этим дальше? Или ему, врачу, это было легче? И вообще, как живется врачам? Как избегать телесных соблазнов? Как держать дистанцию? Как это у мужчин? Наверняка иначе, чем у женщин. Это она понимает. Удавалось ли ему держать дистанцию? В принципе. И как реагировать на наготу. В профессиональной деятельности и в частной жизни. Означает ли это абсолютное раздвоение личности на профессиональное и частное? И можно ли научиться у других умирать? Или нужно держаться подальше от умирающих? И почему Хельмут работает врачом. И почему он, мужчина, ничего не понимает. Не предпосылка ли это. Однако. Она же знает ответ. Он не может. Не хочет. Вообще не видит, что есть какие-то сложности. Хочет жить. Не принимать никаких решений. Просто жить. И работать. Может, он этим упивается. Во всяком случае, не препятствует. Наблюдает, как за него дерутся. Да. Ставит их обеих в такое положение, что они вынуждены бороться за него. Ему же от всего — только выгода. Трауде делает все, чего он захочет. Если болела Драгица, она убирала. Гладила. Готовила. И он может появляться у нее, когда заблагорассудится. Его всегда встречают с распростертыми объятьями. И она тоже делает все, чего он ни захочет. Было бы проще, если бы он по-прежнему был женат на ней. На бывшей. Она же его любит. «Она меня любит. Что тут поделаешь?» А она должна проявлять понимание. С самого начала все неправильно. С первой несостоявшейся встречи, потому что Трауде не может остаться одна на Рождество. А Сандра хочет, чтобы в Новый год он был у них. К семье это никакого отношения не имеет. Настоящий отец Сандры не появлялся никогда. А Хельмут правил всеми ними. Сандрой и Трауде — опекой и добротой. Ею — отсутствием. Лишением. У той, с кем он спал, у той-то все и было. Та выходила победительницей. «Да с кем я счастлив! Брось. Им без меня не обойтись». Она — вне игры. Танцы — без нее. Ну и пусть получают его. И так все было ясно с самого начала. Непреодолима пропасть между содержанками и самостоятельными женщинами. Содержанки непобедимы в силу своей материальной заинтересованности. С этими избалованными самцами. Избалованными с самого рождения. А в симулянтки она не годится. Надо-то было изображать кошечку. Цепляться за него. Этого он ждал. Отказаться от свободы ради любви. А потом снова потребуется освобождение. Может быть. Наверняка. И вся игра — сначала. Впрочем. Ни к чему не обязывающая любовь ему нравилась. Уж в постели — наверняка. Женщина, которая хочет спать с ним ради собственного удовольствия. И ничего от супружеского подкупа. Любовь и веселье. Ничего больше. Он всегда был веселым. Именно — был. И что? Здесь им надо поворачивать, сказал Макс. Теперь он знает дорогу. Он свернул с автострады. Холмы. Улицы между холмов. Макс замешкался на перекрестке. Огородики. Домики среди них. Вот! Вот она, воскликнул он и свернул на узкую пыльную улочку. Дом из темного дерева. Над краем обрыва — высокая деревянная стена. Словно висит в воздухе. Дерево очень темное. Крыши не видно. Только стена. Окошки. На самом верху. Вокруг дома — высокий забор из проволочной сетки. Почти вдоль стен. Вверх по склону. Склон крутой, поросший травой. Желтоватая земля. За забором — два дога. Крупные мускулистые животные. Ходят вдоль забора. Спустились вниз. Справа в заборе — калитка. Дорожка, посыпанная гравием. От самой улицы. Гравий — белый. Макс позвонил. Из верхнего окна выглянул мужчина. Макс громко спросил, дома ли Джордж или Фрэнсис. Нет, крикнул мужчина сверху. Он тут с дамой из Австрии и хотел бы показать ей дом. Минутку. Он сейчас спустится, отозвался мужчина. Доги стояли за калиткой, виляли обрубками хвостов. Мужчина вышел из-за угла. Собаки пошли ему навстречу и вернулись с ним к калитке. Мужчина открыл: домофон сломался. Он распахнул калитку. Придержал собак. Маргарита собралась с мужеством, чтобы миновать догов. Ростом они были ей почти по грудь. Макс взял ее за локоть. Эти собаки настолько же добродушны, насколько выглядят страшными, пробормотал он. Погладил одну из них по голове. Собаки обнюхали их с Маргаритой. Между ног. Макс отпихнул их. Мужчина прошел вперед. Маргарита следовала за Максом. Чтобы дойти до входа, пришлось пройти вдоль всего фасада. Собаки вошли в дом вместе со всеми. Продолжали обнюхивание, Маргарите и Максу приходилось все время отталкивать собак. Мужчина повел их вверх по лестнице. Они попали в большую прихожую, шедшую вокруг всего дома. Огромные окна на заднюю сторону. Маленькие окна по фасаду. К стенам прислонены картины. Большие. Грубые мазки. Мешанина красок. Контрастных. Налезающих друг на друга. Намеки на фигуративность. Новые Дикие. Меня зовут Морис, произнес мужчина. Макс представил Маргариту. Она работает в театре. Ах. Актриса, сказал Морис. Макс спросил, не в Париже ли Джордж. Да. На этой неделе открывается выставка, и все очень волнуются. Фрэнсис здесь. Но он вышел. Не выпьют ли они чего-нибудь? Маргарита посмотрела на Макса. Было бы славно выпить кофе. В углу огромной мастерской оборудована кухня. Перед плитой с шестью конфорками стоит большой стол. Холодильник. Кухонные шкафчики. У стеклянной стены — колода для рубки мяса. На ней — топор. Они сели за стол. Морис расставил чашки с кофе. Молоко и сахар — уже на столе. Маргарита взяла свою чашку и встала. Пошла к картинам. Рассматривала их. Пила кофе. Картины были грубыми. Путаными. Не интересовались производимым впечатлением. Ни намека на попытку достигнуть гармонии. Синий и зеленый всех оттенков. Очевидная ярость. Намеренная бесформенность. Ожесточенная серьезность. Маргарита запретила себе думать «по-немецки». Но картины были тяжелыми. Давили. На одной — стоящая женщина. Размытые контуры. Большие размеры. Маргарита снова села за стол. Ей было хорошо. Опять. Не искать выразительных средств. Не хотеть рисовать. Кажется, это — одна из самых сложных задач. От картины к картине. И абстракция. Был ли достижением этот возврат к фигуративности? Или это — просто ответная реакция в соответствии с эдиповым комплексом? Хотя то, чего добивалась Анна Малер, это ведь невозможно. Соизмерять все с красотой человеческого тела. С нормой. А кто ее установил? Эти последователи Гердера и Гёте? А скульптура? Та, что в 1937 году получила в Париже премию. Она ничем не выделялась. В любом случае ее нельзя отнести к «выродившемуся искусству». Какое непонимание. Это — революция консерватизма. Возвращение к классике. Почему Анна Малер не создала ничего нового? Или создала, но ей об этом неизвестно, потому что ничего не сохранилось? Надо спросить у Кренека. Макс беседовал с Морисом. Они не хотят больше мешать ему, сказал Макс. Морис встал. Один из догов положил голову на его голые ноги. Морис взял салфетку и вытер с ноги слюну. У этих зверей чрезвычайно слюнявая любовь, сказал он. Мужчины рассмеялись. Маргарита вышла первой. Спустилась в маленький дворик. Подождала у калитки Макса и Мориса. Они спустились, продолжая разговор. Морис отпер калитку. Один из догов ткнулся носом Маргарите в руку. Маргарита провела рукой по его голове. Собака прижалась к ней. Сунула морду ей в руку. «Не loves you» [167] — воскликнул Морис. Маргарита попрощалась. Поблагодарила. Руки Морису не подала — собака ее обслюнявила. В машине Макс протянул ей коробку бумажных салфеток, лежавшую на заднем сиденье. Они тронулись. Собаки бегали вдоль забора. Морис шел к дому. Еще раз помахал им рукой. «Horrible brutes», [168] — сказал Макс. Он так и не может до конца преодолеть страх перед собаками. Он хорошо скрывает его, сказала Маргарита. Они поехали обратно. Закат все время был слева от них. Над головой — розовые отблески на облаках. Ниже — оранжевое зарево, опускающееся за горизонт. Все ниже. Под конец остался лишь отсвет на облаках. Над ними — сумрак ночи. Фары бегущих навстречу по трассе автомобилей, сплошной поток яркого огня. А с их стороны — красные сигналы заднего света. После Дарлингтон-авеню опустилась ночь. На обратном пути они почти не разговаривали. Маргарита поблагодарила. Им нужно еще покататься. И ей стоит взглянуть на его дом, сказал Макс. «You are good company», [169] — сказал он ей. И привет Манон. Он поедет дальше, не заходя. Маргарита стояла и махала ему вслед. Манон была на кухне. Проголодалась. Не хочет ли Марго сэндвич? Маргарита отказалась. Они сели за обеденный стол. Маргарита рассказывала, где они были. Что делали. О чем говорили. Какой величины доги. Как далеко они заехали. Потом рассказывать начала Манон.
167
Вы ему нравитесь.
168
Жуткие твари.
169
Вы — отличная спутница.
[История Манон]
Анна никогда не делала намеренных ошибок. — У нее не было того, что делает женщину хорошей матерью. Можно так сосредоточиться на себе, что утрачиваешь какие-то качества. Хотя с Мариной дело обстояло иначе. Марина была очень красивой девочкой. Очень. И Марина была ребенком Фистулари. Она любила Фистулари. В этом и разница. Цольная она ненавидела. Только затем и вышла за него, чтобы уйти от матери. У Цольная были деньги, и она могла давать изысканные приемы, а потом это перестало ее занимать, и она ушла. — Это наследство Альмы. Старой Альмы. Я об этом знаю только по рассказам. Странно. Сложно. До чего сложная штука — жизнь. — Анна. Ей приходилось каждый день преодолевать свою «мировую скорбь». Иногда она мне говорила, как ей не хочется, чтобы кто-нибудь заподозрил ее в слабости. А то, что она выпивала… Это не было слабостью. Это было замечательно. Всех усаживали за кухонный стол. Но были раны, которые она скрывала. Всегда. — Главная причина — в ее матери. Ее замужествах. С Альбрехтом она была счастлива совсем недолго. А потом, в определенный момент, решила с ним расстаться. Но, думаю, поняла, что поздно. Тем не менее потом она его бросила. Неожиданно. Ему пришлось оставить ее дом. Жить в своем собственном. Ей нужно было остаться одной. Она не могла музицировать, если он был в доме. Он стоял на пути. А потом она в одиночку уехала в Китай и в Европу. Так он достался мне «в наследство». Она сказала: «Пожалуйста, пригляди за ним». — Первая поездка в Китай прошла отлично. А во время второй врач отправил ее обратно. Она упала с лестницы, и врач сказал, что, если бы она была его матерью, он бы первым самолетом отправил ее домой. — Потом она поехала в Лондон, ей вшили кардиостимулятор. Здесь таких операций не делают. Не понимаю, почему. Ей не сделали. — Она хотела, чтобы Альбрехт выселил жильцов из своего дома и не жил у нее, когда она вернется. Она умерла в 1988-м. А в Китай ездила в 84-м. Или в 85-м. Макс точно знает. — Она восхищалась китайской культурой. После первой поездки подумывала переселиться в Гонконг. Насовсем. — В Лос-Анджелесе она не могла жить подолгу. Все время уезжала. Пустота. Казалось, она что-то ищет, и не может найти, и снова ищет в других местах. — Она была несчастлива, и ей претило быть несчастной. Ей все быстро наскучивало. А то, чего она ждала, никак не наступало. — Она далеко не была состоявшейся личностью, поэтому была несчастлива. Пустота. — В Вене она была несчастлива всегда. — Моя мать болела с тех пор, как мне исполнилось восемь лет. У нее был рассеянный склероз. Мы были полностью предоставлены сами себе. Были экономка и горничные, но мы были одни. У нас вообще не было семьи. — Да. Я — человек счастливый. И мои трое братьев — тоже. — Когда я приехала в эту страну, у меня не было ни гроша. Я работала официанткой. Я бралась за любую работу, под кроватью у меня стоял чемодан с вечерними платьями, по вечерам я встречалась с разными людьми, а потом снова становилась официанткой. Как в оперетте. Невероятно. Просто невероятно. Как шоферы в ливреях вручали моим квартирным хозяйкам рождественские подарки от разных людей. Невероятно. И весело. — Я могла бы выйти за богатого. Но всегда верила только в любовь. Не в деньги. Деньги для меня никогда не имели значения. — Я и сегодня не сделала бы выбора в пользу денег. Просто не могу. Альбрехт хотел, чтобы я вышла за него. — Думаю, он хотел на мне жениться по двум причинам. Во-первых, я стала бы его новой победой. Это для него всегда было важно. А еще он думал, что так сэкономит. — Он — женолюб. — Ты в Вене знакома с Витгенштейнами? А с Гофштеттерами? Нет? Ладно. В Вене многое изменилось. Наверное. — Я позвонила брату Альбрехта и сказала, что за Альбрехта не выйду. Потому что он все завещал брату. Я сказала, что он может не волноваться. Я этого не сделаю. Брат же сказал, что Альбрехт сообщил емуосвоих матримониальных намерениях. — Опыт приходит в 40 лет, когда начинаешь задумываться о жизни. До того просто живешь. Только после сорока можно понять, кто ты есть. Я прежде совершала ужасные ошибки. А потом пришло чувство, что я живая. Что я жива. — Думаю, дело в том, что в юности и ранней молодости мы слишком эгоистичны. И живем только отчасти. Ведь еще столькому предстоит научиться. Настоящая жизнь начинается после сорока. Правда. Я думала, что когда буду старой, одинокой и больной, и болезнь моя будет наверняка смертельна, тогда, думала я, тогда придет покой. И вот я старая, а покоя нет. Моя философия — будет день, и будет пища. Почему бы Богу не позаботиться обо мне. Вот Он и заботится. Постоянно что-то происходит. Я совершенно полагаюсь на Него, и Он меня еще ни разу не подвел. — Да. Анна. Анна каждый день делала записи в дневнике. Что она делала, с кем виделась. Дневники — у Марины. Может, она сама захочет написать книгу о матери. Анна была очень непритязательной. Ее приходилось заставлять купить себе что-нибудь. Я заезжала за ней, и мы отправлялись за покупками. Казалось, она чувствовала себя виноватой, что у нее есть деньги. Потом, когда получила наследство после матери. — Да. Анна была по-настоящему левой. Она жила по законам коммунизма, а не только говорила о нем. — Да. Правда. Она тратила деньги, покупая камень для работы. Больше — ничего. Со мной она была очень щедра, потому что я все потеряла. Она всегда всем помогала. — Мы очень любили друг друга. И она говорила, что деньги по чистой случайности достались ей, а не мне. Она всегда помогала людям. — Нет. В Вене мы знакомы не были. Однажды мы присутствовали на одних и тех же похоронах. Мы обе были на похоронах Альбана Берга в Хитцинге. На Хитцингском кладбище. Я была с приятелем, он изучал тогда медицину. Потом, после «аншлюса», он стал в Париже психиатром. Ну конечно, о большинстве присутствующих мы знали, кто кем был. Но Анну я не видела. Во всяком случае, не помню об этом. — Анна была очень решительной личностью. Всегда сразу понимала, что ей нравится, что — нет. Во всем была такой. И в политике, и в искусстве. Никогда не колебалась и не мялась. Знала, чего хочет. — Дом Альма купила за 10 000 долларов. Сегодня он стоит больше миллиона. Не сам дом, конечно. Участок. — Я познакомилась с Анной, когда она приехала сюда впервые. — Это было в 1950-м или в 1952 году. Она тогда еще жила у матери после развода с Фистулари. Мать жила в дорогущем отеле «Беверли-Хиллз» на Бедфорд-драйв. А у Анны не было денег на автобус. — Я встретилась с Анной у кого-то из дальних родственников, у Гины или у Вальтера Слезака, не помню уже. Кто-то сказал, что это — Анна, помню, как мы пожали друг другу руки над столом. Тогда я и с Мариной познакомилась. А потом мы встретилисьу Гины. Гина уступила ей мастерскую. Гина Кауц была австрийской писательницей. Работала в кинопроизводстве. Много зарабатывала. Она знала Альму. Старую Альму, она ее не любила. Гина очень злилась на Альму, поэтому и уступила ателье Анне. — Я знаю всего одну женщину, хорошо отзывающуюся об Альме. Это Юлия Шёнберг. Она знала ее, еще когда была ребенком. Она знала Марину, и они вместе играли, и почему-то она поминает Альму добром. С Фистулари я никогда не встречалась. — Я как-то спросила Анну, кто был ее великой любовью. Она часто влюблялась, у нее были романы. Кто это был? — спросила я, а она ответила: Фистулари. Она всегда засыпала на его плече, они верили друг другу, были счастливы, и это — самое счастливая пора в ее жизни, а он — мужчина ее мечты. Но тут в дело вмешались деньги. — И потом еще его мать. Анна ненавидела его мать. Мать приехала жить с ними. Не выучила английского. Говорила только по-русски. — Анна не ждала, что ее работу будут ценить. — Анна иногда вела себя по-девичьи робко. Она думала: вот придет кто-нибудь и откроет ее, но ничего не хотела сделать для этого. Ее ужасала сама мысль о том, что она гоняется за признанием или что-то для этого делает. — С одной стороны, она хотела славы, с другой — не хотела платить за это обычную цену. Трагедия. Но желание у нее было. — Есть еще теория, что Анна оказалась здесь в неподходящее время. — Выставка в Зальцбурге должна была стать воздаянием. Прошло 50 лет, и у Вилльнауэра родилась эта идея. Но Анна была так счастлива. Она так радовалась. — Когда все здесь меня доставало, она говорила о чудесных автострадах, и как вокруг красиво, и какой замечательный здесь климат. А в конце концов, когда «Башню масок» установили и не последовало никаких откликов, она обратилась в бегство. Она почувствовала, что ее не понимают и не любят, и ушла. — Она была уверена, что смысл статуи — в ее красоте. Только в этом смысл. Так она говорила, и никто этого не понимал. Поэтому она чувствовала себя отверженной и непонятой. За исключением немногих гостей и знакомых, которым нравилась ее работа, ее никто в мире не хвалил и не признавал. — Она говорила, вот это я могу. И все. Она никогда не стала бы меняться, чтобы добиться признания. — Ни за что она этого не сделала бы. Я уже говорила, она знала, чего хочет. Но она избегала любых конфликтов. Она трусила. Была «трусишкой». — Когда доходило до конфликта, она просто уходила в сторону. — Ну, как посмотреть. Делаешь, что можешь, это — твой единственный шанс, а если боишься конфликтов, то живи один. — Но время от времени появляется ценитель. Покупает вещь. Говорит ни о чем и уходит. Отсюда и выпивка. — Сначала она рисовала. От рисования перешла к скульптуре. — До самой смерти играла на фортепьяно. Но не хотела, чтобы чужие слушали. — Музыка. Тут она сталкивалась и с отцом, и с матерью. Ей пришлось найти для себя такое, чего еще никто не делал. — В их семействе был Шиндлер, художник. Ее обложили со всех сторон. В конце концов она убедила себя, что стала свободной благодаря Вотрубе и ваянию. Она думала, что стала самой собой и отцовское имя над ней больше не тяготеет. Но все было не так, да под конец она этого больше и не хотела. Чем старше она становилась, тем чаще пользовалась именем отца. Использовала его. Пользовалась вниманием, причитающимся дочери. — Она работала утром. Потом завтрак. Потом она ложилась и читала. Она всегда читала одновременно три-четыре книги или журнала. Была слишком нетерпелива, чтобы дочитать что-то одно до конца. Она толком не получила образования, но полагала, что обязана быть интеллектуалкой. Поэтому хватала через край. Читала то, что ей не нравилось. Считала, что должна прочитать, чтобы участвовать в разговоре. Но ей быстро надоедало. Особенно — люди. — Еда стала важной для нее лишь под конец жизни. У нее всегда были любимые блюда. Но она очень следила за фигурой и ни за что не хотела поправиться. Не позволяла себе есть. — Думаю, пить она начала здесь. Это было бегство, способ снять напряжение. — Так она жила на вершине холма и хотела, чтобы к ней приходило побольше народу. — Однажды она сказала очень странную вещь. Мне-то хотелось, чтобы она встретила человека, который смог бы что-нибудь сделать для нее. Ей же не нравилось, что делают все эти люди, и она сказала, что не позволит им думать, будто они для нее что-то сделали. — Не хотела быть никому ничем обязанной. — Личные отношения ей тоже очень быстро надоедали. Они с Альбрехтом были вместе очень долго. Но она не была верна ему. Думаю, он — тоже. Она до конца искала. — Искала завершенности. И в личной жизни, и в искусстве. Страдала от пустоты. Она не была счастлива. К несчастью. — Она ненавидела Вену, всегда ее чуждалась. Это началось с мастерской на Опернгассе. У нее была связь с Шушниггом, чтоб ты знала. Он бросил ее из-за жены. Когда жену убили, он ее бросил. Был очень религиозен и полагал, что смерть жены — наказание за связь с Анной. — Она ругала Вену. Не хотела иметь с Веной ничего общего. Но если бы кто-нибудь постарался ее переубедить, она бы изменила мнение. Я так думаю. Она говорила только по-английски. Никогда не думала о возвращении. Любила Италию. С тех пор как жила в Венеции. Очень хорошо говорила по-итальянски. Считала, что самые цивилизованные люди в мире — англичане. Но надолго в Лондоне не оставалась. — Она все читала.
Бестселлеры. Классиков. Все. — Бывали и политические дискуссии. Что касается философии, то тут у нее были твердые представления. И спорить нечего. Или она так считала, или нет. Никаких промежуточных инстанций. Стало быть, не о чем и говорить. У нее была огромная потребность в любви и восхищении. Их она принимала даже от людей, с которыми не имела ничего общего. Например, от соседей, ну совершенно серых. Тем более — в искусстве. Но с Анной они были ужасно милыми, и поэтому раз в неделю они все вместе ходили куда-нибудь. Анна любила быть в центре внимания. — Она любила отца. Всегда говорила о нем только хорошее, вспоминала с теплотой. — Над матерью и ее мужьями подшучивала. Мать всегда думала, что она спит. А она только прикидывалась и все слышала. Должно быть, это было непросто.Манон устала. Легла на диван. Открыла кислород. Тяжело дышала носом. Глубоко. Не нужно ли ей чего? Манон отмахнулась. Она полежит. Посмотрит телевизор. Иногда она и спит на диване. Не раздеваясь. Лицо Манон посерело. Маргарита забеспокоилась. Видимо, ее нельзя сейчас оставлять одну. Манон сказала, что хочет побыть в одиночестве. Подумать. Пусть Марго просто захлопнет за собой дверь. Маргарита убрала диктофон. Убрала со стола. Составила посуду в посудомоечную машину. Встряхнула над раковиной скатерть. Снова застелила стол. Взяла сумку. Поцеловала Манон. Еще раз спросила, действительно ли та хочет остаться одна. Манон улыбнулась. «Sweetheart, — сказала она, — I am used to be alone». [170] Маргарита взяла Манон за руку. Посмотрела на нее. Поцеловала ей руку. Поднесла к губам и поцеловала. Ушла. Она позвонит. Завтра с утра. Тщательно закрыла дверь. Замок щелкнул. В окно было видно лежащую Манон. Маргарита двинулась к машине. Бассейн — без подсветки. Темная вода. Ветерок качает отражающиеся огни. Задняя калитка открыта. Она прикрыла ее за собой. Задвинула засов. Свет только на улице. Там, где машины. В проходе между домами — полная темнота. Она пошла быстрее. Звуки шагов отскакивали от стен. Устала. Заставляла себя не бежать, не кинуться к машине. Никого же нет. Она бы услышала шаги. В машине она первым делом защелкнула дверь, потом поехала. Включила радио. Между домами не было слышно ни звука. Только ее шаги. Движение — на бульваре. Она ехала медленнее всех. На спуске ей посигналили. Теперь она превысила допустимую скорость. Мимо промчался открытый «мерседес». В нем — четыре женщины. Волосы развеваются. Открытые плечи. Смеются. Жестикулируют. Пропали за поворотом. За ними — другие машины. Маргарита ехала в крайнем правом ряду. Остановилась на красный свет. За ней, со скрежетом, — другая машина. Потом подрезала ее. На перекрестке. Рванула, взвыв мотором, на красный свет и быстро пропала вдали. Маргарита поехала на зеленый. Прибавила скорости. Она тоже не хочет ползти, как старая развалина. Пешеходы появились только в Санта-Монике. Входили в рестораны. Ели мороженое в уличных кафе. В Венисе еще работали магазины. Шарфы и плакаты. Художник прислонил к стене картины. Она поехала в гараж. Хочется есть. Надо съесть что-нибудь. Вышла из гаража на Виа-Дольче. Съем гамбургер. Надо было остановиться у ресторана на углу. Для надежности. Но и пройтись ей только на пользу. Фонари на Виа-Дольче — высоко и далеко друг от друга. Полумрак. Размытые очертания. Кто-то идет по другой стороне. Видно лишь, что кто-то идет. Надо было поехать. На ее стороне — кусты и высокий забор. На другой — офисы. Тут ее никто не услышит. Она обернулась. Ничего не увидела. Ускорила шаги. Старалась топать погромче, для большей уверенности. По крайней мере, тому видно не лучше, чем ей. Последние сто метров до ресторана она пробежала. Запыхалась. Распахнула дверь. Влетела в прокуренный зал. Свет. Музыка кантри. Села к стойке. Рассмеялась над своими страхами. Мужчина за стойкой положил перед ней меню. Длинную дощечку, к которой приклеен листок. По краям дощечка разрисована синими и красными цветами. Вообще тут немного похоже на альпийское шале. Только чучел не хватает. Зато на официантках что-то вроде швейцарских блузок. А к ним — джинсовые мини-юбки и ковбойские сапожки. Она заказала гамбургер. Средний. С американским сыром. Без лука, с помидорами и салатом. Картошку-фри и бутылку пива «Miller». Бармен спросил, нужен ли ей стакан. Она не расслышала. Слишком орет музыка. Да-да. Конечно, ей нужен стакан. Она удивленно посмотрела на бармена. Другой посетитель за стойкой поднял свою бутылку и отпил прямо из нее. Да. Конечно. Ей нужен стакан. Она сидела. Пробегают на кухню официантки, возвращаются с подносами. Бармен громко передал кухне ее заказ через раздаточное окошко. Долли Партон поет. «Stand by your шап». Это Маргарита так думает. Так высоко и визгливо больше не поет никто. Все одно и то же. «Stand by your man». А если мужчина этого вовсе не хочет? Если его совершенно не интересует, кто там рядом? Ее об этом никогда не спрашивали. Она не знала никого, кто считает сущее незыблемым. Навеки. А обществу это в любом случае безразлично. И она никогда не попадала в чужую жизнь. Всегда была собой, лишь ненадолго скрываясь за безликим «моя жена». Не взять ли снова девичью фамилию? Снова стать Ульрих. Улли, как ее в школе звали. Тогда у Фридль будет другая фамилия. Ульрих. Те времена. И вспоминать не хочется. Двойная жизнь началась после окончания школы, продолжилась в Вене. Она училась. И трахалась. Спала. Со всеми, стоило лишь намекнуть. Всегда слушалась того, кто был рядом. Считала себя прогрессивной. Во всяком случае, по сравнению с родителями. Удовольствием то, что происходило в машинах и студенческих комнатушках, не было. Все наспех. Эти мужчины. Занятые во время этого исключительно собой. Все одинаковые. Словно все одинаково выучились. Где-то. С кем-то. Зато себе она казалась ниспровергательницей. Думала об этом дома, во время воскресных обедов. Но родителей она не ненавидела. Не ненавидела. Она пила пиво. Принесли гамбургер. Она вытряхнула на край тарелки кетчуп. Ела картошку. Сложила части гамбургера одну на другую, обмакнула уголок в кетчуп и откусила. Жевала. Сидела за стойкой и жевала гамбургер. Спросила еще пива. Знали ли родители что-нибудь? О ее делах? Можно ли было не замечать? Если бы она была матерью, она бы заметила. Но что вообще знала ее мать. Об этом обо всем. Что она могла знать. Нужно, чтобы Фридль научилась этому в более подходящей обстановке. Не в машине на лесной дороге. И не в квартире, куда в любую минуту могут вернуться родители или сестры с братьями. Все эти мужчины. Эти парни. Все они оставались чужими. Она и имен-то не помнит. Как будто все было не с ней. Как будто она смотрела на кого-то другого. Считалось, что это — свобода. А хорошо тогда жилось лишь тем, кому всегда хорошо. Она доела картошку. Допила пиво. Рассчиталась. После громкой музыки на улице было тихо. Свежий воздух. Прохладно. Почти холодно. Она направилась вверх по бульвару Вашингтона. У банкомата останавливались машины, выходили люди, снимали деньги. Банкомат — на светлом пятачке. Ярко освещен. Она прошла мимо. Из темноты вышел афроамериканец. Подошел к только что получившему деньги мужчине. Протянул руку. Мужчина сел в машину. Развернулся. Уехал. Афроамериканец вернулся к живой изгороди. Сел под куст. Пробормотал что-то. Маргарита в испуге остановилась. Афроамериканец исчез в кустах. Она поспешила дальше. Этот цветной-такой тощий. Маленький. Его шатало. Не мог держаться на ногах. Покорно вернулся на прежнее место. Она торопливо вошла в холл. На ум снова пришло опрыскивание.
170
Душечка… я привыкла быть одна.
[Среда, 7 марта 1990]
Она проснулась в полпятого. Попыталась снова уснуть. Но все время поглядывала на часы — боялась проспать. В 10.15 нужно быть у Эрнста Кренека в Палм-Спрингс, выехать она решила в семь. Потом все-таки уснула. Проснулась от звука будильника. Села. Схватила будильник. Что-то снилось. Но сон прерван. Исчез. Она поставила будильник. Прилегла. Закрыла глаза. Попыталась вспомнить сон. Додумать его. Не получилось. Она встала. Ей следует прибыть точно к назначенному сроку, сказала фрау Кренек. Муж сможет уделить ей лишь полчаса. Если она опоздает, поездка окажется напрасной. Нужно выпить кофе. Она включила кофеварку и пошла в ванную. Долго стояла перед зеркалом. Не могла пошевелиться. Просто стояла, уставившись на себя. Принимать душ не хотелось: холодно. Подумала, не лечь ли снова. Позвонить в Палм-Спрингс. Сказать, что не сможет приехать. И спать. Налила себе первую чашку кофе. Вода в кофеварке еще не кончилась. С шипением лилась дальше. Пошла с чашкой в ванную. Все-таки встала под душ. Дрожа, терла себя мочалкой. Под конец проснулась и обрадовалась предстоящей поездке. Прочь из Л.-А. Времени хватит. Она успеет, даже если заблудится. Она надела джинсы. Белую блузку. И пиджак от брючного костюма. Новые туфли. Выпила еще чашку кофе. Села на диван. У фрау Кренек — строгий голос. Недоверчивый. Но ей нужно узнать о ее предшественнице. Она не станет расспрашивать Кренека о его работе. Только о личном. О том, как он был мужем Анны Малер. Однако он — тоже музыкант. Опять не обойтись без отца. И кроме того, наверняка у Кренека берут интервью каждый день. По более важным вопросам. Может быть. Она вставила в диктофон чистую кассету. Убрала его в сумку. Выключила кофеварку. Позвонила в Вену Фридль. Трубку никто не снял, и она сказала автоответчику, что все в порядке. Включила свой автоответчик. Без десяти семь вышла. Надо было бы поговорить с ним. Обязательно.
Долго. Но времени не было. И обойдется слишком дорого. В коридоре — тихо. Звуки из номеров. Посуда. Плеск воды. Радио. Музыка. В гараже заняты все места у выезда. Вечером ей пришлось поставить машину в глубине. Она прошла вдоль длинного ряда машин. На улице светит солнце. Даже в глубине гаража прохладно. Она села в машину и внимательно изучила карту. Нужно ехать по автостраде номер десять. Это не самая короткая дорога, зато самая простая, сказал Макс. В Санта-Монику, а оттуда — на автостраду. Она поехала. Оживленное движение. На трассе — четыре ряда. Она выбрала второй справа. Пусть обгоняют. Ехала по направлению к горам. Вверх. Солнце в глаза. Она достала из сумки темные очки. Со всех сторон на трассу выезжали машины. Съезжали. Меняли ряды. Она ехала, не сворачивая, по десятому. Трасса вилась широкими петлями среди моря домов, вдоль линии монорельса. По самому дну. Потом новый подъем — и широкий обзор. Над центром города небо затянули облака. Машин стало еще больше. Они еще чаще меняли ряды. Ей то и дело приходилось притормаживать, потом снова набирать ход. У съездов — пробки. Она ехала влево. Шесть рядов в одну сторону. Бесконечные указатели. Карта лежала рядом на сиденье, но она не отваживалась даже взглянуть на нее. Движение замедлилось. Во всех шести рядах. Машины медленно ползли. Водители напряженно глядели вперед. Рядом с ней стояла женщина в красном камаро. Она зевнула. Как ребенок. Открыла рот и вытянула вверх руки. Потянулась. Глядя на нее, Маргарита сама зевнула. Улыбнулась женщине, та кивнула в ответ. Движение возобновилось, женщина в красном камаро скрылась из вида. Маргарите было не оглянуться, чтобы посмотреть, куда она поехала. Пришлось сосредоточиться на езде. Когда едешь медленно, нужно быть куда внимательнее, чем при быстрой езде. Через час ехать стало легче. На съездах почти нет пробок. Ей удалось остаться на десятой трассе. Она едет в нужном направлении. К солнцу. На восток. Она включила радио. Шинейд О'Коннор пела «Nothing compares 2 и». Она прибавила громкость. Ехала. Дома кончились. Каменистые поля. Справа и слева — горы. Дорога вьется по дну долины. Вершины гор в молочно-светлом небе. Оранжевые и белые цветы. «I've got what I don't want», [171] — пела Шинейд О'Коннор. Между камней на песке — цветущие кустики. Сначала она приняла их за камни. Пестрые обломки скал на земле. Но если приглядеться, замечаешь цветы. Маргарите захотелось остановиться. Рассмотреть цветы. Весна в пустыне. Она ехала дальше. Могла бы и вообще ничего не заметить. Горечь. Из-за песни. Ехала. Ничего она о нем больше не знает. Он вполне мог бы ехать рядом в другой машине. Или навстречу. Они бы разъехались. И даже не узнали об этом. Она ехала. Грудь и горло свело болью. Вот если бы он умер, тогда для тоски была бы причина. Атак… Она одна. Он умер лишь для нее. Хотелось сказать ему об этом, она всегда обо всем говорила ему. «Nothing, but nothing compares to you». [172] Высокий чистый голос. Тонкий. Почему все так? Почему она так несчастна? На миг захотелось вывернуть руль вправо и слететь с дороги на скалы внизу. Она ехала. Прямая, как стрела, дорога между двух хребтов. Она любит его. Любила. Теперь, когда все кончено, это ясно. Прежде она все время сомневалась. Она ехала дальше. Что она здесь делает? Куда едет? Что за бессмысленная поездка. Что она тут потеряла? Зачем приехала? И как она могла хоть на минуту предположить, что это важно? Из-за Анны Малер она потеряла любовь. Из-за какой-то биографии. Такие минуты, как эта. Как их описать за другого? Как постичь чужую несчастливую жизнь? Цепенящую безнадежность? И свое собственное несчастье? Следуя указаниям фрау Кре-нек, она нашла розовое бунгало на окраине Палм-Спрингс. Свернула к нему. Проехала назад. Остановилась в конце боковой улицы. Она приехала слишком рано. Сидела в машине. Теперь можно гораздо лучше разглядеть растения. Оранжевые цветы похожи на маргаритки. Она не стала выходить из машины. Не надо рассматривать эти цветы. Он говорит, что маргаритки — его любимые цветы. Из-за названия. В десять минут одиннадцатого она развернулась и подъехала к дому. Остановилась. Позвонила. Открыла невысокая пожилая женщина. Спросила, она ли — журналистка из Вены? Маргарита отвечала утвердительно. Ее проводили в большую гостиную. Стеклянные двери на террасу. В саду — кактусы. Цветы. Бассейн. За садом начинается горная пустыня. В комнату вошел Эрнст Кренек. Изящный мужчина. Очень стройный. Субтильный. Он говорил тихо. Без лишних слов. Предложил ей сесть в темное кожаное кресло. Жена присела в углу. Сидела там все время, пока они говорили. Вязала. Стучали спицы. Позвякивали, когда он задумывался. Он говорил по-немецки.
171
У меня есть то, что мне не нужно.
172
Но ничто, ничто с тобою не сравнится.
[История Эрнста Кренека]
Мы познакомились, когда были еще очень молоды. Я уже тогда знал, что буду композитором. — Я учился в Берлине. В институте. И в институте однажды устроили бал. Году в 1922-м, и там я познакомился с Анной. На этом балу. Она была там одна, потому что уже разошлась с этим своим первым мужем. По-моему, его звали Коллер. Руперт Коллер. Мы не были знакомы. Итак, она была одна, и там я с ней познакомился, и так мы сошлись. Потом мы вместе жили в Берлине, на Вюрцбургер-штрассе, у старой фрау Эрдманн. Эдуард Эрдманн был пианистом и композитором. Он тоже писал музыку и был очень дружен с Артуром Шнабелем, а у его матери была квартира на Вюрцбургер-штрассе, и она сдавала комнаты. И мы сняли у нее комнату. Или две. По-моему, две, и жили там некоторое время. Тогда Анна рисовала, насколько я помню, иллюстрации. Иллюстрации к книге Гофмана. Она называлась «Золотой горшок». — Так вот, к ней она рисовала иллюстрации. Маленькие. Что с ними было дальше, я не знаю. Понятия не имею. Наверное, пропали. Насколько я помню нашу жизнь в Берлине, мы иногда бывали у Эрдманнов в Груневальде, а так мы не часто выбирались в гости, как мне кажется. — Рисовала она больше, чтобы время убить. Можно сказать, по-дилетантски. — Она играла на фортепьяно и виолончели. На виолончели играла непрофессионально. Иногда мы играли вместе с одним из моих друзей, с неким Фрицем Демутом. Он был педиатром. Не знаю, как меня угораздило с ним познакомиться. Так или иначе, мы подружились, он играл на скрипке, и мы иногда исполняли трио. Но всегда — не очень успешно. Ничего из этого не вышло. — Думаю, мы вели весьма богемный образ жизни. Не знаю, к чему она привыкла в первом браке. Думаю, к чему-то другому. Подробностей уже не помню. Давно это было, 70 лет назад. Где мы готовили, что ели? — Эта старая фрау Эрдманн была той еще штучкой. Жуткая старая карга. Грязная и противная. Я тогда слышал краем уха, она была уже очень старая и вскорости должна была помереть, и вот помню, как брат Эрдманна сказал, она хочет, чтобы ее похоронили в Риге. Стало быть, там, откуда она родом, из Прибалтики. И тогда брат сказал, попробуй отвезти ее туда живьем. Все дешевле, чем труп возить. — Вот так мы жили. Альма была раз в Берлине. Это я помню. Я терпеть ее не мог. — Я знал и слышал о ней. Но с трудом перенес то недолгое время, что пришлосьс ней общаться. Тогда. Но подробностей не помню. Лето было. Поженились мы потом в Вене. Да, в Вене. Там был этот Верфель, читал свой роман о Верди. Тогда мы еще не были женаты. Поженились позже. Зимой 1923-го. Тогда мой первый концерт для фортепьяно исполнялся в Винтер-туре, в Швейцарии, играл Эрдманн, и он пригласил меня с Анной послушать. И вот мы были в Винтерту-ре, и там был Вернер Райнхарт, винтертурский меценат, который содержал оркестр. Он был очень богат, и он предложил мне, если я захочу на какое-то время задержаться в Швейцарии, положить на мое имя определенную сумму в Швейцарский Федеральный банк, или как он там называется, и я могу там жить, пока эти деньги не кончатся. Ну, такое мне дважды повторять не надо. Тогда он нас потом отвез в Энгадин. Там мы были неделю на Рождество, а потом поехали в Вену и здесь поженились. Мы тогда думали, что будем жить в Швейцарии, а там любят, когда люди женаты. — Вот мы и поженились из-за Швейцарии. И потом в Швейцарии некоторое время и жили. В Цюрихе, и она тогда к одному художнику… По-моему, это был некто Куно Амит. Он жил в деревне, недалеко от Берна, и там у него была мастерская. Она туда поехала и работала с ним какое-то время, чтобы усовершенствоваться в живописи. Значит, тогда живопись все еще играла в ее жизни какую-то роль. Но меня это не слишком устраивало. Как сказано, потом она вернулась. Потом мать вызвала ее опять в Венецию. У нее ведь был в Венеции дом, и Анна должна была туда приехать. Это меня тоже не слишком устраивало. И мы поэтому немножко поссорились. Это было начало. — И все это она делала. Почему она это делала… Она ведь с матерью тоже неособенно ладила. То, что они не в ладах, было не очень заметно, но чувствовалось, что есть противостояние. И тогда я увидел и старуху. Мать Альмы. Она же была замужем за Моллем. За тем Моллем, что стал потом нацистским вождем. Да они все такими были. И Альма тоже. И до какой степени. Страшная особа. Не понимаю, почему она всю жизнь путалась с евреями. — Помнится, когда Альма жила в Нью-Йорке, она там выпустила что-то автобиографическое, книжку какую-то. Полная чушь. И однажды она пригласила меня на обед, потому что хотела извиниться за ту писанину, что была в ее автобиографии обо мне. Сначала она объясняла шоферу, как ехать. Все неправильно. Потом мы сели за стол. Обед. Не помню уже где. Где-то в центре.
А после еды она сказала, не пойдешь ли ты вперед, на улицу, мне надо еще кое-что уладить. Я подумал, ей нужно в уборную и она не хочет, чтобы я это видел. Тогда я вышел на улицу, а потом — она. «Знаешь, я задержалась, потому что они теперь берут пятнадцать процентов на чай. Мне же не сосчитать. Десять я еще могу. Но пятнадцать… Откуда мне знать, сколько это». — Но мы не собирались говорить об Альме. — Стало быть, Анна поехала в Венецию, и это стало началом конца. Я потом тоже приехал в Венецию, а она была одна в доме. Думаю, тогда мы виделись в последний раз. В Венеции. Я поехал оттуда во Францию, навестил Стравинского. А ее я больше не видел, только потом, намного позже. — Бракоразводный процесс я почти не помню. Это было в Вене, во Дворце Юстиции. Ничего вообще не помню. Там еще кто-то был. Свидетель ка-кой-то. Не помню, как звали. Ее не было. Формальная процедура. Бумаги потом сгорели вместе с Дворцом. И не осталось никаких доказательств. Вообще ничего. А потом мы все-таки виделись еще раз. Но мельком. В том доме Альмы, что неплохо описан у Канетти. Даже хорошо. — Этот Канетти, кажется, влюбился в Анну. Прямо об этом в его книге не говорится, но можно понять. А вот описание дома очень хорошее. Я там и еще раз был. Но плохо помню. — Я ведь вам уже говорил, что в Венеции мы виделись в последний раз, пока были женаты. Потом — развод. Мне было 25. Или 24. — Я ведь в то время очень много писал. Даже не понимаю, как мне это удавалось. Вообще. Большие, длинные вещи. Очень быстро. Сейчас я бы так не смог. Но, как сказано… Минутку. Минутку. Мы еще были вместе. В каком же году это было? Летом. На Балтийском побережье. Погодите. Значит, мы были в Швейцарии, в 23-м и в 24-м мы жили в Швейцарии. Но было еще лето на Балтике. Эрдманн там снял какой-то дом, и мы там были вместе. В каком же году? Сейчас выясним. Надо посмотреть, когда я написал Вторую симфонию. Это было в то же время. Вторую симфонию я дописывал на этой даче Эрдманна, и это было на Балтике в 1922 году. Эта симфония посвящена Анне Малер, значит, тем летом мы были на Балтике. Явно вскоре после того, как познакомились, потому что в 23-м мы были в Брайтенштайне. В 24-м — в Швейцарии, а потом… Потом все развалилось. — Сколько помню, она убивала время живописью. О чем беседовали — не очень помню. О сочинении музыки. Что-то такое. Не помню. Каждый делал свое дело, и мы не слишком много об этом говорили. Я ведь тогда еще учился у Шрекера. Его это тоже не очень интересовало. Он приезжал раз в месяц и доставал из кармана бумажку: «Вот, поглядите, что они опять пишут в Биттерфельде!» Как будто нас это интересовало. И исчезал снова. Как сказано, потом я с ним дела не имел. Вообще. — Очень жаль, что не смог вам подробнее пересказать разговоры. — Расхождения в образе мыслей? Вроде бы нет.
* * *
Фрау Кренек встала и принялась перекладывать стопки бумаг на рояле у двери на террасу. Маргарита взглянула на часы. Полчаса давно истекли. Маргарита выключила диктофон. Поблагодарила. Не отходя от рояля, фрау Кренек спросила, не выпьет ли она чего-нибудь? Маргарита отказалась. Встала. Она и так злоупотребила временем Эрнста Кренека. Он тоже поднялся. Ему это в удовольствие. И он проводит ее до дверей. У двери он рассказал Маргарите, как после премьеры одной из его опер в Вене Альма отправилась к директору театра и потребовала долю в сборах. Для Анны. Не может быть! Маргарита засмеялась. Может-может, сказал Эрнст Кренек. И деньги она получила. Тогда в Вене Альма Малер была особой, с которой все считались. Фрау Кренек окликнула мужа, не выходя из комнаты. Где он? Маргарита быстро попрощалась. Улыбнулась Кренеку. Он улыбнулся в ответ. Остался в дверях. По дороге она оглянулась. Он все стоял в дверях своего маленького розового бунгало. Поднял руку. Маргарита помахала ему. Вокруг дома понатыканы таблички «armed response». Маргарита дошла до машины, которую поставила в стороне. Когда она проезжала мимо дома, никого уже не было видно. Маргарита ехала обратно к федеральной трассе 111. Доехала по ней до Палм-Спрингс. Широкие улицы. Сочные зеленые газоны. Густые цветущие кусты. Пышные пальмы. Уличные кафе и торговые центры. Она ехала дальше. Начались жилые дома. Развернулась. Возвратилась в торговый квартал. Припарковалась. Опустила монеты в парко-вочный автомат. Решила пройтись. Но она слишком тепло одета. Жарко. Включены все поливалки. Вода журчит в каждой клумбе. Течет ручейками вдоль газонов, отделяющих проезжую часть от тротуаров. Переливается через края вазонов. Она вошла в ближайший универмаг. Прохладный воздух. Тень. Прошлась вдоль витрин. Одежда. Украшения. Обувь. Все известные фирмы. Вышла на другую сторону. Перешла улицу и вошла в следующий универмаг. Снова одежда, обувь и украшения. Снова — все известные фирмы. Вокруг торопятся люди, быстро идут куда-то, толкаются. Все одеты по-летнему. В светлых пестрых бермудах. Она пошла вниз по улице. Подумала, не сесть ли за столик уличного кафе. Но там слишком жарко. Она зашла в третий универмаг и приземлилась в тамошнем ресторане. Заказала чизбургер. Со швейцарским сыром, пожалуйста. И легкую колу. Сидела в прохладе. Посреди пустыни — и прохлада. И как много воды в канале. Откуда она? И эти здоровые сильные люди. Бермуды не скрывали мужских ног. Белых мужчин. Нигде ни одного афроамериканца или мексиканца, даже среди персонала магазинов и кафе. Эти сильные белые мужские ноги. Мускулистые. Загорелые. Поросшие светлыми волосами. Теннис и гольф, вероятно. Палм-Спрингс знаменит своими площадками для гольфа. Его называют оазисом. В ее путеводителе написано, что Палм-Спрингс — оазис для гольфменов. С искусственным орошением. Вырванный у пустыни. Официант положил перед ней гамбургер. «Enjoy», [173] — произнес он и улыбнулся, словно и впрямь желал ей получить удовольствие. Маргарита взялась за еду. Придавила верх чизбургера, чтобы можно было откусить, обмакнула в кетчуп и откусила. Правильно ли, что во время этих бесед она просто дает людям говорить? Может, надо указывать на противоречия, задавать наводящие вопросы. Брак с Кренеком. Это могло быть, со стороны Анны, попыткой повторить в улучшенном варианте брак матери с Малером. Она не хотела изображать музу? Или просто разлюбила его? Отправилась на поиски большой любви. Не то причиной разлуки явилось сходство с материнской ситуацией. Или стало невыносимо. Или скучно. Как бы то ни было, о причинах расставания она не спросила. А он вспоминал о нем лишь как о факте. Всего на минуту рассердился. Как он мог работать в Швейцарии? Спокойно? А она уехала к матери. В остальном же вспоминал прожитую жизнь с иронией. Разве ж можно было расспрашивать о любовных переживаниях в присутствии нынешней жены? Да и к чему. Ведь именно в них больше всего лжи. Если она вообще есть. Она же не допрос ведет. Наверное, это не для нее. Она хочет понимать людей, а не давить на них. И не хочет, чтобы на нее давили. Она откусила от гамбургера. Булочки у них особенно удались. Ее взгляд упал на женщину с молодым человеком через несколько столиков. Юноше было лет семнадцать. Или меньше. Женщине — около тридцати. Или больше. Могло быть и пятьдесят. Женщина — небольшого роста. Изящная блондинка. В лифчике от бикини, гармонирующих с ним голубых бермудах и белых кроссовках. Симпатичное лицо. Гладкое. Короткий нос. Голубые глаза. Медовый загар на коже. Цветочный мед. Безупречная кожа. Ни прыщика, ни синячка. Ни волоска. Пышная грудь. Теснится в вырезе бикини. Женщина что-то строго выговаривает молодому человеку. Спорит, наклонясь к нему через столик. Он смотрит в свою тарелку с картошкой-фри. Перед женщиной — стакан воды. «Регпег». Рядом с ней Маргарита показалась себе мрачной и тяжеловесной. Мелькнула мысль отказаться от чизбургера. Ради фигуры. И не стоит ли хоть попытаться загореть? Потом опять принялась за еду. Такое телесное совершенство. Просто зависть берет. Сильная. Но в конечном счете — точно такое же достоинство, как латынь с отцом. И греческий. Для отца. Добиваясь его признания. Прося, чтобы впустил в свой мир. Мечтая, что в этом мире она заслужит признание. Станет равной ему. Будет делать вид, что всех презирает, и заслужит позволение остаться, прогоняя других. А вечером — со всеми подряд. Раз не с ним, так с кем попало. Сохранение девственности посредством разбазаривания. А в какой мир ты попадешь с красотой? На площадку для гольфа в Палм-Спрингс? На берега искусственных ручьев? Наверное, надо было исправить нос. Сделать пластическую операцию. И увеличить грудь. И впредь не с каждым первым встречным, ас каждым первым встречным хирургом-косметологом со скальпелем. Улучшать фигуру. А отец бы платил. Или его преемник. Вместо маленького, курносого, фотогеничного носика у нее голова, забитая двумя мертвыми языками и фантазиями. Еще большой вопрос, что лучше. Счастье, что появилась Фридль и все расставила по местам. В конечном счете все хорошее, что у нее есть, связано с этим ребенком. В кафе влетела компания девушек. Они уселись между нею и красивой женщиной с молодым человеком. Маргарита расплатилась. Вернулась через универмаг к машине. Поливалки продолжали работать. Пахло выхлопными газами и мокрой травой.
173
На здоровье (букв.: наслаждайтесь).