Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
Шрифт:
И он, провокатор, спрыгнув со сцены, юркнул бы в народные массы, как Ричард Иванович, бесследно бы растворился, и даже лагерной пыли нерозовой не осталось бы после него, но тут Идея Макрсэновна нахмурила свой правильный лобик, две упрямых вертикальных складочки нарушили его девственную чистоту.
— А ну стой, гад, стрелять буду, — расстегивая допотопную деревянную кобуру, спокойно сказала она. И Померанец дрогнул.
— Товарищи сержанты и старшины! — вскричал он, суетливо вынимая глаза из глазниц и рассовывая их по карманам. — Товарищи вольнонаемные! Съесть-то я что-нибудь, может быть, и съел бы, и даже, признаться, с удовольствием, только ведь сами видите — есть нечего!..
— Ну почему же нечего, — не повышая
И когда этот, неизвестно как проникший во все мои секреты гад, не только не подчинился, но изо всех сил стиснув зубы, еще и ладошкой прикрылся в довершение, Идея Марксэновна Шизая, дочь таинственного Свидетеля и Очевидца, проявила себя во всем своем убийственном великолепии.
— Не хочешь — заставим, — сказала она, как любил говаривать наш батарейный старшина Сундуков, сказала и, щелкнув антикварным курочком, торжественно провозгласила: — Великому нашему Илье Владимировичу Левину, теоретику и практику всепобеждающего Военного Гуманизма — ура, товарищи!
И оно грянуло под величественными сводами Дома Сержантов и Старшин наше родное солдатское «ур-ра!».
Самозабвенно кричал я. Издавала громкие звуки бесстыжая Даздраперма. Широко раззявив поганый рот, голосил очередной мой недоброжелатель — негодяй в штатском Померанец.
Энтузиазм был таким всеобщим и полным, что на звук выстрела, собственно говоря, никто и не среагировал. Я лично сообразил, что произошло лишь после того, как моя ненаглядная зачем-то дунула в ствол своей устрашающей «пушки» из Артиллерийского музея…
Или я, инвалид по голове, что-то путаю? И не любовь моя — Шизая, а дура Даздраперма шмальнула навскидку из американской реактивной базуки, а потом дунула в трубу, пародируя архангела Гавриила?..
И вечно вот так — замрешь вдруг на самом разбеге, влепившись лбом в незримую, не рассекреченную еще проявителем стену. И только звон на весь мир, да волосенки дыбом от несущегося навстречу и мимо паровоза жизни!..
Так кто же все-таки выстрелил? И какой все же год — 48-й или 47-й стоял на дворе? Да и было ли все это, елки зеленые, или так — примерещилось с чеченского порошочка?.. Ну и самое, пожалуй, для меня принципиальное, как сказал бы Кондратий Комиссаров, — стержневое: прикурила тогда, после ламбады от моего пылающего лба Даздраперма или как раз наоборот — в сердцах погасила об него свой слюнявый окурочек?..
— Что, съел?! — злорадно вскричала Даздраперма.
— Что съел?.. Что, что он съел? — взволновался я.
А Померанец между тем уже вился волчком на сцене, элегантно выбрасывая правую ногу во время каждого пируэта. Ну, ей-богу, совсем, как М. Барышников, с которым лично мне, Тюхину, выпало счастье познакомиться не где-нибудь, а на одном таком тоже совершенно инфернальном мероприятии, то есть — на съезде Ленинского комсомола, кажется, на XVII-м. И уж если совсем начистоту — мы там тоже кричали «ура», и насколько мне помнится с утра до вечера. Впрочем, Мишель, по-моему, только рот для виду раскрывал, диссидент этакий!.. И ведь что характерно — у нас даже номера в гостинице были соседние: у него 777-й, а у меня — 13-й… Или я опять что-то путаю?.. Или мы тогда вообще жили в одном двухместном номере, только в разных городах и странах?..
«Значит, все-таки съел!» — подумал я, и пока эта мысль, втемяшившаяся в мою трижды продырявленную Афедроновым голову, томила и тревожила меня, Померанец все выделывал свои фантастические фуэте.
«Эх, сюда бы еще Ляхину в одних чулках!» — совершенно неожиданно вообразил я и, невольно покосившись на соседнюю, прямо скажем, не выдающуюся ни на один миллиметр грудь под скрипучей революционной кожей, вздохнул.
В это мгновение Померанец, долго и мучительно помирая, пал наконец на одно колено. Прижав левую руку к сердцу, а правую простерев вперед, в онемевший от восхищения зал,
он вдруг раскрыл на всю варежку свой, как у клоуна, карикатурно-красный, кровавый такой рот и вдруг запел — да ведь так задушевно, так замечательно, ну точь-в-точь, как мой батарейный старшина товарищ Сундуков: Вот умру я, умру, Похоронят меня… И мы дружно, все, как один, подхватили: И никто-о не узна-ает, Где могилка моя. Господи, ведь были же, были Песни!.. Эх!..Ну вобщем, допев до конца и под шквал аплодисментов — сорвался-таки напоследок! — раскланявшись, Померанец с подозрительным грохотом пропал за кулисами.
— Это куда это он? — обеспокоился я.
И суровая моя подруга, бесценная Идея Марксэновна Шизая, пощелкивая курочком реликвии, задумчиво ответила:
— Да все туда же, Тюхин, туда же…
Глава девятая. Воздыханья, тени, голоса
Господи, Господи, да что же это творится со мной, окаянным? Зачем, а главное — откуда это голодная, скрежещущая вставными зубами злоба? Почему не радость — но злорадство? Отчего не улыбка — но саркастическая ухмылочка, да еще с двусмысленными намеками, с подтекстом, с безжалостной тюхинской подковырочкой?..
Люди, я совсем недавно любил вас…
И ведь не было же никаких кровавых буковок под сомнительными обязательствами, собственного глаза, выбитого следователем, на ладони, разгайдаренных сбережений в кубышечке… Ничего этого не было и в помине, просто я проснулся однажды и… и даже не заметил, что грудь моя во сне опустела, как дупло осеннего дерева.
Где ты, душа-кукушечка, чего ужаснувшись, покинула меня, трепеща одеревеневшими от страха крылышками?..
Она стоит на коленях перед моей раскладушкой — худенькая такая, в розовой комбинашке с оборванной лямочкой. Она сморкается в мятый розовый платочек и, совершенно незнакомая, другая, шепчет мне на ухо:
— Да пойми же ты наконец — это все не случайно! Откуда у него такая информация о тебе?.. Ну, откуда — подумай своей гениальной головой!.. Вот то-то и оно!.. А стало быть, Померанец как минимум провокатор! Понимаешь, это провокация, Тюхин. Хуже — заговор! Они там опять, Тюхин, заваривают кашу!..
Я смотрю на нее сквозь розовые очки, на взволнованную такую, человечную, готовую на все ради меня — о, она так мне и сказала: ради тебя и Отечества я, Тюхин, готова на все! Честное левинское! — я смотрю на нее сквозь афедроновскую оптику — и едва ли не верю, и почти что люблю ее больше жизни, но простить, увы, не могу…
— В рот!.. живому человеку… из маузера?! — сглатывая слезы, бормочу я. — Господи, да как же это… чтобы человеку и — в рот!?
— Челове-еку?! Это кто — это Померанец, по-твоему, человек?! Эх, ты-ии!.. Да какие же они, Тюхин, люди, если они — враги!? — она хмурит брови, она сжимает крепкие кулачки, чекисточка моя невозможная. — И пока бьется сердце, Тюхин, пока в жилах струится, — и тут я весь настораживаюсь, дорогие читатели! — пока струится… ну эта… ну как ты, Тюхин, называл ее?
— Кровь, — обмирая, подсказываю я.
— Ну да, ну да, — соглашается она совсем, как Ричард Иванович, — пока верю тебе, Жмурик, пока… люблю!.. — И она, безумица, хватает вдруг мою изуродованную на Литейном руку и начинает осыпать ее торопливыми поцелуями, — люблю!.. люблю!.. люблю!..
И я, едва не забывшись, чуть не зажмуриваюсь от нахлынувших чувств!. О!.. О-о!.. О, только не это — чур, чур меня!.. Только не телесная близость, потому что… потому что…
— Ах, да какая, в сущности, разница — почему, — молвит моя безутешная, подтыкая под мои бока колючее солдатское одеяло. — Ухожу-ухожу!.. Отдыхай, набирайся сил, завтра практикум по государственному планированию…