Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Билли Батгейт

Доктороу Эдгар Л.

Шрифт:

— Никто не умирает безгрешным, — сказал мне мистер Берман в закусочной. — И, поскольку это касается всех, мы тоже должны готовиться к такому исходу. — Он бросил на стол одну из маленьких числовых игр — коробочку с шестнадцатью квадратиками и пятнадцатью перенумерованными квадратными же пластиночками, которые надо расставить в порядке возрастания номеров, передвигая по коробочке. Трудность в том, что для маневра есть всего одна пустая клеточка: причем она, как правило, расположена так, что задача становится невыполнимой.

Для меня это было похоже на вступление в армию, я, образно говоря, обратился с прошением и подписал договор. Первое, что я усвоил, — это отсутствие привычного разделения дня и ночи, все жили так, будто день и ночь различались только степенью освещенности. Самый темный и тихий час был всего лишь недостаточно светлым.

Никто и никогда не пытался объяснить, почему делается так, а не иначе, никто не искал никаких оправданий. У меня хватало ума не задавать вопросов. Но вместе с тем я понял сразу, что здесь придерживались своей строгой этики, тут испытывали обиды, тут были в ходу нормальные представления об оскорбленной справедливости, убеждения о добре и зле — при непременном условии, что ты принимал первую сугубо извращенную посылку. Вот эту посылку мне и предстояло усвоить. Я обнаружил, что легче всего мне это давалось при мистере Шульце; хотя бы на какое-то время все становилось ясно. Я решил, что до сих пор пытался только понять эту посылку, но не почувствовать ее, а присутствие мистера Шульца доказывало — понимание без чувства мертво.

Постепенно я выяснил, что ход дела определялся в тихие послеобеденные часы на задней веранде дома в Сити-Айленд. Я расскажу сейчас об Эмбасси-клубе мистера Шульца. Это было одно из его

владений, секрета из этого никто не делал, его имя было выведено на причудливом тенте на 56-й улице в Ист-сайде, между Парк авеню и Лексингтон авеню. Я часто читал о ночных клубах в газетных колонках светской хроники, и о посетителях из высшего света, и о шутливых названиях некоторых этих заведений, о звездах кино, актерах и актрисах, которые приходили туда после работы, бейсболистах, писателях и сенаторах, я знал, что там бывают развлекательные программы с оркестрами и хористками или негритянскими исполнительницами блюзов, что в таких местах есть вышибалы для тех, кто плохо себя ведет, и девушки, которые продают сигареты с лотка, разгуливая по залу в одних чулках и маленьких смешных шляпках величиной со спичечный коробок, я все это знал, хотя никогда и не видел.

Поэтому, когда меня послали работать туда помощником официанта, я обрадовался. Вы только подумайте, мальчишка работает в ночном клубе в самом центре города. Но, поработав неделю, я понял, что это никак не похоже на то, что я ожидал. Во-первых, за все время я не видел там ни одного знаменитого человека. Люди приходили поесть, попить, послушать небольшой оркестрик и потанцевать, но люди эти были незначительные. Тут уж я уверен, потому что они все время оглядывались, разыскивая знаменитостей, ради которых сюда и пришли. Большую часть ночи клуб оставался полупустым, если не считать времени около одиннадцати часов вечера, когда начиналось представление. Помещение освещалось голубыми лампами, вдоль стен стояли скамьи, а вокруг небольшой танцевальной площадки — столы с голубыми скатертями; была там и маленькая сцена без занавеса, на которой играл оркестр, точнее, оркестрик — два саксофона, труба, пианино, гитара и ударные, — и гардеробщица, а вот девушек с сигаретами не было, да и ночные репортеры не приходили копаться в грязном белье знаменитостей, поскольку ни Уолтер Уинчелл, ни Деймон Ранион сюда не заглядывали; клуб был мертв, а мертв он был просто потому, что в нем не мог появиться мистер Шульц. Он был приманкой. Люди любят бывать там, где что-то происходит или может произойти. Они любят силу. Бармен стоял за стойкой, сложив руки на груди, и зевал. За самым плохим столом, около двери, где сквозило, каждый вечер сидели два помощника прокурора, заказав по стакану лимонада, к которому они не притрагивались и лишь наполняли пепельницы, которые я добросовестно опустошал. На меня они не смотрели. Никто не смотрел на мальчишку в коротком темно-бордовом пиджачке и галстуке-бабочке; я был настолько ничтожен, что едва ли воспринимался всерьез. Я хорошо себя чувствовал в ночном клубе и стал даже внутренне гордиться тем, что старые официанты меня в упор не видят. Это повышало мою ценность. Потому как мистер Берман прислал меня сюда с привычным заданием смотреть в оба. И я смотрел, и понял, какими идиотами бывают посетители ночных клубов, и как им нравится платить за бутылку шампанского двадцать пять долларов, и получать у метрдотеля столик, сунув ему в руку двадцатку, хотя пустых столиков так много, что он бесплатно посадил бы их почти за любой. Зал был узкий, сцена без кулис, так что между номерами оркестранты выходили на воздух в переулок, все они курили марихуану, даже солистка, и на третий или четвертый вечер она сунула мне под нос окурок; я затянулся им, как это делали они, и вдохнул в себя едкий горький чай, в горле появилось такое ощущение, словно я горячие угли проглотил, я, конечно, закашлялся, а они засмеялись, но смех был добрый; все, кроме певицы, были белые, не намного старше меня, я не знал, за кого они меня принимали, может, думали, что я подрабатывающий на жизнь студент колледжа, и я им не мешал так думать, мне не хватало только пары очков в роговой оправе, какие носил Гарольд Ллойд, и тогда видок у меня был бы что надо. В кухне, хотя это уже совсем другая история, шеф-поваром работал негр, он курил сигареты, пепел от которых падал на жарившееся мясо, у него был большой мясницкий нож, и он грозил им обижавшим его официантам и другим поварам. Сердился он постоянно, ярость в нем загоралась так же быстро, как вспыхивает жир, стекающий с мяса на жаровню. Не боялся его только мойщик посуды старый седой, хромой негр, опускавший руки в обжигающую мыльную воду, не поморщившись. Я с ним все время был связан, поскольку приносил ему грязную посуду. Он ценил, что я хорошо очищаю ее от объедков. Мы оба уважали профессиональную работу. На кухне приходилось двигаться осторожно — пол был жирный, как в гараже. На стенках неподвижно сидели тараканы, можно было подумать, что они приклеены, липкая бумага, свисавшая с электропроводов, стала совершенно черной, по столам, от одной продуктовой коробки к другой, время от времени пробегала мышь. Вот что скрывалось за дверьми залитого голубым светом Эмбасси-клуба.

Когда выдавалась возможность, я останавливался послушать певицу. У нее был приятный тонкий голосок, исполняя песни, она смотрела куда-то вдаль. Под ее песни всегда танцевали, женщинам нравились истории о потерях и одиночестве, о возлюбленных, не отвечавших взаимностью. «Любимый мой принадлежит другой». «Песни нежные свои он поет теперь не мне». Она стояла перед микрофоном и пела, почти не жестикулируя, может, из-за травки, которую курила, правда, иногда, в самые неподходящие моменты, она подтягивала вверх свое сатиновое прямое платье, словно боялась, что даже самые незначительные движения могут оголить ее грудь.

Каждое утро около четырех или половины пятого приезжал мистер Берман, свежий, как утренняя заря, и одетый в продуманную гамму пастельных тонов. К этому времени все уже расходились — и помощники окружного прокурора, и официанты, и оркестр, бар был открыт чисто номинально, разве что дежурный полицейский, не снимая шляпы, пил «на посошок» перед тем, как отправиться домой. Я должен был снять скатерти со столов, поставить на столы стулья, чтобы уборщицы, которые придут позднее, смогли пропылесосить ковер, почистить и натереть пол танцплощадки. После этого меня вызывали в подвал, где в точности под залом находился маленький кабинет с пожарной дверью и нишей, из которой железная лестница вела в переулок. И в этом кабинете мистер Берман проверял ночную выручку и расспрашивал меня о том, что я видел. А я ничего не видел, если не считать новой для меня ночной жизни Манхэттена, за неделю все перевернулось, я заканчивал работу на заре, а спать ложился уже днем. Я видел веселое времяпровождение и относительно свободную трату денег, не зарабатывание и сбор, как на 149-й улице, а трату, превращение их в голубой свет, необычные одежды и бесчувственные песни о любви. Я видел, как девушка-гардеробщица платила деньги мистеру Берману за свою работу, хотя должно было быть наоборот, но ей, кажется, все равно было выгодно, поскольку каждую ночь она уходила с новым мужчиной, который ждал ее под тентом на улице. Но мистер Берман, задавая свой вопрос, имел в виду не это. Я видел в воображении, как моя очаровательная маленькая подружка Ребекка, одетая в туфли на высоких каблуках и в черное кружевное платье, танцует со мной под песни негритянки. Мне казалось, что я ей должен понравиться в моем коротком форменном пиджачке. После ухода мистера Бермана я спал в его кабинете и видел себя во сне с Ребеккой, и мне не надо было ей за это платить. Во сне я был настоящим гангстером, и поэтому она любила меня и получала удовольствие от того, что я с ней делаю. Но мистер Берман, конечно, имел в виду совсем другое. Очень часто я просыпался утром в липкой слизи, что создавало проблему чистого белья, которую я решил, как и подобает жителю Бродвея — нашел китайскую прачечную на Лексингтон авеню, а носки, белье, рубашки и трусы я покупал себе на Третьей авеню под надземкой. Для меня она была похожа на мою Третью авеню в Бронксе. В ту неделю я чувствовал себя неплохо. В центре города мне было хорошо, центр не очень отличался от Бронкса, он был тем, чем Бронкс хотел стать, мне хватало здесь и незнакомых улиц, и работы, за которую я получал двенадцать долларов в неделю; мистер Берман платил мне из своего кармана за собирание грязной посуды и смотрение в оба, хотя на что мне смотреть, я не знал. На третий или четвертый день я уже редко вспоминал тело мойщика окон, которое летело, переворачиваясь в воздухе, со здания на Седьмой авеню. В Ист-сайде менялись даже воспоминания. Просыпался я обычно около полудня, потом поднимался по железной лестнице в переулок, поворачивал за угол, проходил несколько кварталов до кафетерия на Лексингтон авеню, где в это время обедали водители такси. Завтракал я обильно. Затем покупал булочки для стариков, которых хозяин кафетерия пытался вытолкать за вращающуюся дверь. Размышляя о своей жизни, находил, что мне не за что себя корить, разве только за то, что не навещаю

мать. Однажды я вызвал ее к телефону кондитерской на углу нашего квартала и сказал, что мне надо на какое-то время уехать, но я не уверен, что она поняла меня. На то, чтобы найти ее и привести к телефону, ушло пятнадцать минут.

Это был период относительного мира и спокойствия.

Однажды ночью я смог наконец рассказать мистеру Берману, что приходил Бо Уайнберг с компанией, поужинал и заплатил оркестру, чтобы исполнили пару песен по его выбору. Узнал я его по оживлению официантов. Мистер Берман не удивился.

— Бо снова придет, — сказал он. — Не важно, с кем он сидит. Смотри, кто сидит у стойки рядом с дверью.

Так я и сделал пару вечеров спустя, когда Бо вновь появился с симпатичной блондинкой и еще одной интересной парой — хорошо одетым светловолосым мужчиной с пышной прической и брюнеткой. Они заняли лучший столик рядом с оркестром. Посетители, пришедшие повеселиться, понимали, что им повезло в тот вечер. И дело не только в том, что Бо прекрасно выглядел, а он именно так и выглядел — высокий сильный смуглый мужчина с блестящими белыми зубами, ухоженный до кончиков ногтей, а в том, что, казалось, он впитывал в себя весь свет, так что голубой превратился в красный, и все остальные посетители на его фоне побледнели и скукожились. Он и его компания были при параде, словно пришли из какого-то важного места, например из оперы или театра на Бродвее. Он здоровался то с одним, то с другим и вел себя так, словно был здесь хозяином. Музыканты пришли пораньше, начались танцы. И вскоре Эмбасси-клуб стал таким, каким в моем представлении и должен быть настоящий ночной клуб. Через несколько минут зал наполнился, словно весь Нью-Йорк сбежался. Люди подходили к столу Бо и представлялись. Мужчина, с которым пришел Бо, оказался знаменитым игроком в гольф, но его имя мне ничего не говорило. Гольф — не мой вид спорта. Женщины смеялись, сделав одну-две затяжки, тушили сигарету, и я тут же менял пепельницу. Странно, но чем больше набивалось людей, чем громче звучали музыка и смех, тем вместительнее становился Эмбасси-клуб, пока наконец он не превратился в средоточие мира; я хочу сказать, что вне его уже ничего не было — ни улицы, ни города, ни страны. В ушах у меня звенело, и, хотя я был всего лишь мальчиком на побегушках, когда в зале появился Уолтер Уинчелл и подсел на несколько минут к столику Бо, я почувствовал себя счастливым, впрочем, Уинчелла я почти не видел, поскольку с ног сбился от работы. Позднее Бо Уайнберг обратился прямо ко мне, попросив сказать официанту, чтобы тот освежил напитки помощников окружного прокурора, сидевших на сквозняке за столиком у двери. Это вызвало большое веселье. Далеко за полночь, когда они решили поесть и я подошел к их столу, чтобы положить серебряными щипцами им на тарелки маленькие твердые булочки — у меня уже это здорово получалось, — мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не схватить три или четыре булочки и не начать жонглировать ими под музыку, в тот момент это был «Лаймхаус блюз», который оркестр исполнял очень величественно и размеренно. «О малыш из Лаймхауса, мой малыш, ты идешь проторенной дорогой».

И при всем при том я никогда не забывал о поручении мистера Бермана. Человек, пришедший незадолго до появления Бо Уайнберга и севший в конце стойки, был не Лулу Розенкранц с бровями вразлет, и не Микки с оттопыренными ушами, и не кто-либо из тех, кого я видел в грузовиках или в конторе на 149-й улице, короче говоря, в организации я его не видел. Это был маленький толстый мужчина в двубортном перламутрово-сером пиджаке с большими лацканами, зеленом атласном галстуке и белой рубашке, пробыл он недолго, выкурил пару сигарет и выпил бокал минеральной воды. Он, казалось, тихо наслаждался музыкой. Сидел он молча, погруженный в свои мысли, его мягкая шляпа лежала на стойке бара рядом с ним.

Позднее, когда утро проникло в подвальный кабинет, мистер Берман оторвался от стопок кассовых чеков, сказал «Ну?» и посмотрел на меня сквозь очки своими карими, с голубой каймой глазами. Я заметил, что тот человек пользовался собственными спичками и оставил коробок в пепельнице; когда он ушел, я вынул коробок из мусорного ящика за баром. Но время доказательств еще не пришло. Достаточно было только сделать основную атрибуцию.

— Он не отсюда, — сказал я. — Этот хмырь из Кливленда.

В то утро спать мне не пришлось. Мистер Берман послал меня позвонить из телефонной будки, я набрал номер, который он дал, и после трех гудков повесил трубку. Возвращаясь, я захватил кофе и булочки. Появились уборщицы и навели чистоту в клубе. Теперь внутри было приятно и спокойно, все огни, кроме лампочки над баром, были погашены, кое-какой свет пробивался с улицы и через занавеси входных дверей. Среди прочего я научился понимать, когда я должен быть под рукой и на глазах, а когда под рукой и не на глазах. Теперь я выбрал второе, возможно, потому, что мистер Берман был не расположен говорить со мной. В утренних сумерках я сидел наверху около бара один, усталый как черт, не без гордости думая о том, что я сделал полезное дело, которое называлось, как я уже знал, опознанием. Но затем неожиданно появился Ирвинг, а это означало, что где-то неподалеку и мистер Шульц. Ирвинг зашел за стойку, положил в стакан немного льда, разрезал лайм на четыре части и выдавил сок в стакан, затем наполнил стакан из сифона сельтерской водой. Проделав все это самым тщательным образом — на стойке бара остался только круглый влажный след от стакана, — Ирвинг выпил свой напиток залпом. Потом он вымыл стакан, вытер его полотенцем и поставил под прилавок. В этот миг мне пришло в голову, что мое самодовольство неразумно. Оно покоилось на вере в то, что я являюсь субъектом собственного опыта. А потом, когда Ирвинг пошел открыть входную дверь, в стекло которой кто-то уже стучал несколько минут, и впустил неуместного здесь городского пожарного инспектора, выбравшего именно это время, а причина была разве что в словах, которые искристым утром нежно прошептал ветерок в великом каменном городе, словах о том, что один вождь умер, а другой умирает, которые разнеслись, будто пыльца с маленьких пустынных цветочков и исполнили пророчества древних племен; еще до того, как это произошло, я понял, к чему может привести ошибка в рассуждении, я понял, что предположение опасно, что уверенность смертельна, что этот человек преувеличивает свое значение в теории инспекций, и тем более в системе пожаров. Ирвинг был уже готов выложить ему деньги из собственного кармана, и парня через минуту и след бы простыл, но случилось так, что как раз в это время мистер Шульц поднимался снизу, ознакомившись с утренними новостями. В другой ситуации мистер Шульц оценил бы наглость этого человека и отсчитал бы ему несколько долларов. Или, возможно, сказал бы, что ему, гаду вонючему, с таким дерьмом лучше бы сюда не соваться. Или, раз тебе что-то не нравится, жалуйся в свое управление. Он мог сказать, что я, мол, сейчас позвоню, и из тебя, ублюдка, отбивную сделают. Но вместо этого он зарычал от ярости, сбил инспектора с ног, сломал ему шею и раскроил череп о пол танцплощадки. Вот что стало с молодым курчавым парнем — кроме молодости и курчавости в рассветных сумерках я больше ничего не разглядел; он, видимо, был всего на несколько лет старше меня, и у него — кто знает? — могли быть жена и ребенок в Квинсе, и он, как и я, мог иметь планы на жизнь. Я еще никогда не видел убийства так близко. Я даже не знал, сколько времени прошло. И самым невероятным были звуки — пронзительные, какими иногда бывают крики женщин в постели, только эти оскорбляли идею жизни, оскорбляли и унижали. Мистер Шульц поднялся с пола и отряхнул пыль с колен. На нем не было и пятнышка крови, хотя она струйками растекалась по полу и стояла лужей вокруг головы убитого. Мистер Шульц подтянул брюки, поправил волосы и галстук. Дышал он тяжело и прерывисто. Казалось, он вот-вот расплачется.

— Уберите отсюда это дерьмо, — сказал он, обращаясь и ко мне тоже. А потом ушел вниз.

Я был не в силах пошевелиться. Ирвинг велел мне принести из кухни пустой мусорный бак. Когда я вернулся, он уже сложил тело пополам, привязав голову к лодыжкам пиджаком этого парня. Теперь я думаю, что Ирвингу пришлось сломать позвоночник убитого, чтобы сложить тело так компактно. Лицо мертвого инспектора закрывал пиджак. Это принесло мне большое облегчение. Торс был все еще теплый. Мы впихнули тело в жестяной мусорный бак головой вверх, а оставшееся пустое пространство заполнили древесной стружкой, в которую упаковывают бутылки французского вина, кулаками забили поплотнее крышку и выставили бак наружу, как раз когда на 56-ю улицу выехал мусоровоз. Ирвинг перебросился парой слов с водителем. Мусор из коммерческих учреждений убирают частные фирмы, муниципалитет обслуживает только граждан. Двое парней подают снизу баки тому, кто стоит на платформе среди мусора. Он вываливает содержимое бака и бросает пустой бак тем, что внизу. С грузовика сбросили все баки, кроме одного, и даже если бы вокруг толпились люди, которых, естественно, не было, — кому захочется прохладным летним утром наблюдать за уборкой вчерашнего мусора; моторы гудят, баки с грохотом швыряют на тротуар — никто бы и не заметил, что грузовик уехал с одним полным баком, который утопили в дурно пахнущих остатках пленительной ночи, и уж тем более не смог бы вообразить, что через час-другой трактор зароет этот бак глубоко под вожделенную поживу морских чаек, летающих кругами над насыпным берегом Флашинг-Медоу.

Поделиться с друзьями: