Благодать
Шрифт:
— Какая, на хрен, Елань? О чем вообще ты вот сейчас лопочешь?
— Лопо-о-очешь! — протянул Петропанкрат с неприязнью. — Молокосос, а туда же…
— Ладно тебе, старый. Чего выкобенился? Я ж по-русски говорю: спасибо за заботу и все такое, а теперь колись, что тут за херня происходит и как мне из нее выкарабкаться, и я умотаю, прежде, чем ты перекрестишься.
— Тебя бы к Первому, да на разнос.
— Это что еще за птица? Председатель ваш? А говорят, умерла деревня.
— Какой там председатель! Чего ты дурака ломаешь? Я ж говорю: Первый. Первый он и есть. Ладно, большего пока не скажу. Доберемся, а там тебе уж все расскажут и, ежели все нормально, поводыря даже дадут, если ты такой вот гордый да гонористый блудишь по лесу,
— Прям кино какое-то. — Иван чувствовал себя закипающим чайником. Старый хрыч натурально гнал. Он напоминал всех этих горластых пенсионеров сразу. Таким только дай глотку подрать да поколотить себя в хилую грудь. А есть ведь некоторые молодые, которым наплевать на уважительное отношение к старперам, ведущим себя откровенно хамски.
— Сам ты – кино. Связался на свою голову. Оставить тебя надо было, теперь бы башка не трещала от недосыпу.
— Еще раз говорю, спасибо за помощь. Правда, спасибо. Сколько надо, я заплачу. Дед, я в самом деле благодарен, но на этом наши взаимоотношения и заканчиваются, уяснил?
— Это вряд ли, — непонятно ответил Петропанкрат.
— Дед, если дорогу не хочешь показать, разъясни хоть, как вы вообще тут ориентируетесь. Я-то и впрямь, как теленок, в трех соснах заблудился, — решил подыграть старому Иван, чувствуя сам к себе отвращение. — Шел, вроде, по просеке, а выходило, что в одно место возвращался, причем, насколько помню, нигде не сворачивал.
— Так то ж Тришка, — разъяснил старик тоном няньки, уставшей от дурацких вопросов подопечного.
— Это… пень тот, что ли? — спросил Иван, балансируя на тросе нормального мировосприятия и судорожно пытаясь сохранить равновесие под порывами ветра безумия. Неужели он это действительно видел? Эту гнилую огромную чурку, перекрывшую ему дорогу и уставившуюся на него своим единственным не выражающим ничего глазом, эту несуразную корягу, заковылявшую прочь на своих лапах-корнях, как только мужик сурово окликнул ее? Или его? Тришка – это просто Тришка? Или производное ласкательное – да ты точно свихнулся! – от Трифона?
— Сам ты пень, — насупился старикан.
— Дед Панкрат, у тебя в башке заело это «сам» да «сам». Не в детсаду, в натуре. Знаешь, мне вчера такая хренотень примерещилась… — Иван вроде как невзначай подвел старика к интересующей и пугающей теме, и ожидал опровержения кажущейся реальности своего видения, наверняка вызванного лишь усталостью и перенапряжением глаз в потугах разглядеть что-либо примечательное, кроме огонька лампы, на который сюда прибрел, как безмозглый мотылек. Только не крылышки опалил, а, похоже, голову.
— Ага, как же, — злорадно усомнился старик. — В таком разе, значит, и я тебе примерещился.
— Теперь уже и не знаю, — растерялся парень.
— Вот и ладно. Теперь ты покарауль, а я перекемарю.
— Чего караулить-то?
— Да мало ли. Ты-то вон приперся. Неровен час, еще кого принесет.
— Я же, вроде как, заблудился.
— Это Тришка тебя попутал. Я и сам его иногда боюсь. Ты, слышь, как надоедать начнет, скажи так, как бы между прочим, будто и не видишь его: «Эх, мне бы чесночку», - он и отстанет. М-да, как Фролова вспомню…
— А это еще кто? — спросил Иван тупо, физически почти ощущая, как осколки рационального мышления пронзают его несчастный мозг.
— Да был тут у нас такой же вот, как ты, всё говорил, обман, мол зрения и воздух загазованный. Ага, как же, это в лесу-то. Погрызли его.
— Волки? — Иван покосился на дверь.
— Да говорю же, лешаки. Хоть и не насмерть, а всё одно, добить пришлось. Тришка аккурат тогда и сбежал, гад. Ко мне прибился. Может, сожрать хотел, да на черный день заначил. Это ж толку-то со стариковского мясца – расстройство живота одно.
— Ты это серьезно, да? — по лицу Ивана стала расплываться растерянная ухмылка человека, еще не уяснившего сути анекдота, но не желающего проявить собственное тугодумие перед ржущими товарищами. Он даже вдохнул
глубоко, чтоб было чем хохотать.— Мне жить-то осталось чуток, так что я не трачу время на всякие глупости. Мне б только пчелок додержать…
— До чего?
— Пока солдатики не вернутся. Для наших-то медок. На опарыше приедут.
— Ясно, — протянул Иван. Ему вдруг стало все действительно понятно: и что сам заработался настолько, что кошмары наяву видит, и то, что дед явно безумен, и то, что попался на россказни шизика, по которому плачет психушка, в каковую Петропанкрат точно не попадёт — «скорая» в леса не ездит. — Я, наверное, прямо сейчас и уйду.
— Как хочешь. Обратно не поволоку.
— А рассвет скоро?
— А это Тришка знает: как захочет, так и будет. Всё, я спать буду, а ты – хоть на голове стой. Но совет послушай: уж лучше со мной в Елань, чем одному, в ночи – в лес.
Старик со крипом костей и досок рухнул на топчан, и через полминуты уже похрапывал.
И впрямь, не было резона переться в чащу ночью, не имея даже фонаря. Да и будь он, как ориентироваться среди этого растительного безобразия? Хотя, может, снять тот, что над входом? Или взять со стола эту уродливую лампу с вогнутым, давно не полированным, отражателем? Иван не решился на воровство, разъясняя себе нежелание тотчас покинуть избушку верностью чувству благородства: его же попросили подежурить. Так что он расположился на ящике у окошка, положив перед собой сигареты и зажигалку, приспособил под пепельницу снятое с посудной полки блюдце с выщербленными краями, и принялся наполнять сымпровизированную пепельницу окурками, выстраивая из охнариков кособокую модель колодезного сруба. Окурочный колодец довольно скоро наполнился пеплом, а потом и вовсе потонул в нем. Избушку заволок дым, и хотя глаза от него слезились, Иван все же не стал открывать дверь – вдруг хозяина протянет, вдалбливал себе эту мысль и открещивался от тех, что пугали желанием открыть дверь и возможностью обнаружить в проеме любопытствующую морду.
Так что же, неужели это было именно то, что растерянное сознание не знало, в какие свои закоулки пристроить? Он снова и снова прокручивал перед мысленным взором сценку с этим долбанным Тришкой, и ничего в ней не менялось. Образина была всё такой же расплывчатой, нет, меняющейся, зыбкой, струящейся, но одновременно и твердой – он-то, прежде чем обернуться, уперся в тварь. Как ни прискорбно для здравого рассудка, следовало признать, что будь Тришка и впрямь лешим – лешаком его назвал лесной отшельник, - а не потерявшим даже уродский облик инвалидом, сдружившимся с чокнутым Петропанкратом, это объяснило бы блуждания Ивана по лесной дороге.
Он размышлял над этим и приходил к одному отвратительно простому выводу, поганому тем, что подтверждал плачевное состояние его психики: нервный срыв мог быть следствием несуразной погони, сумасбродным беспокойством о Маше и неспособностью, невозможностью повлиять на абсурдность происходящего.
От выкуренного голова трещала, в легких саднило, в горле пекло, словно оно покрылось медленно стекающей в легкие смолой, глаза выжигало. Иван чихнул, и вдруг перед ним предстал печальный пейзаж с окровавленной майкой у покинутого Машиной компанией автобуса. Придется признать, что хозяину майки не случится сожалеть о загубленной шмотине. Сожрали бедолагу. Вот оно, безумие, подумал Иван.
Его блуждающий в дымной мгле взгляд остановился и сфокусировался на штанине джинсов. Блямбы грязи покрывали штаны будто камуфляжными разводами.
В окошко билась плеть молодой поросли, словно на ночевку просилась. Самим места мало, подумал Иван жлобски и опять уставился на штаны, разглядывая пятна и находя их похожими на контуры каких-то постапокалиптических тварей. И свободной от разглядывания вернисажа на собственных штанах частью сознания пытался ответить на вопрос: а может ли быть в лесу вообще ветер силы достаточной для того, чтобы ветки вот так хлестали по стеклу? Да и не было, вроде, под оконцем ни куста, ни деревца.