Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Благословение и проклятие инстинкта творчества
Шрифт:

Подчеркнём, «уход в подполье» – это вызов и тем, кто устанавливает нормы общественной жизни, и тем, кто эти нормы поддерживает своим ежедневным бытом, игнорируя или ущемляя существование художника-творца. В свою очередь, художник-творец подвергает сомнению (критики, осмеянию, оскорблениям) нормы их нравственной и эстетической жизни, беспощадно неприемля практически всё.

Многие, очень многие из молодых да ранних, тех, кто провозглашает «главное слово в искусстве» с дерзостью необыкновенной и пылом необузданным, готовы обрушить свои удары на старичков-либералов, «стоящих на страже куриной и петушиной нравственности». Роль декадента-ниспровергателя им представляется как раз по плечу как, возможно, единственное средство освободиться от разрывающих их противоречий. Но можно ли приписать к разряду «анфан

терибль», например, Михаила Пришвина (1873–1954), тонкого знатока и описателя девственной природы? А ведь и он не избежал проблем «двойничества», когда не захотел приспосабливаться к бытовой действительности, к гнёту «ненужно-обязательных вещей». «В нём всегда боролись, но уживались две личности, – свидетельствует К. Давыдов в очерке «Мои воспоминания о М. М. Пришвине» (российск. публ. 2007 г.). – С одной стороны это был глубоко культурный, серьёзный и современный человек, но в то же время его душа всегда тяготела к примитивным пережиткам старых времён; времён, когда наши отдалённые предки жили в фантастическом мире, отголоски которого дошли до нас в нынешнем мире сказок».

И вот «старые времена» манили его с такой неотвязчивой силой, что в период 1900–1910 гг., уже приближаясь к умственному и духовному расцвету, он предпочёл оставаться в области небывалого – стал чувствовать это «небывалое» у себя под боком, едва ли не на улице, на оживлённом столичном проспекте. Или, дабы обеспечить вклад в науку, рассматривал самые фантастические проекты экспедиций в дебри Сибири – лишь бы иметь хоть малейшую лазейку попасть в сказочный мир народного предания!

«Я убеждён, – говорил М. М. Пришвин, – что всем известная трогательная история розысков Иваном-царевичем похищенной у него прекрасной царевны произошла именно в Тарбагатайских горах, и, стало быть, там нужно искать следы этой чудесной погони»… И Пришвин действительно осуществил свою мечту, он побывал в Тарбагатайе и много рассказывал об этом. Он уверял, что отыскал перышки, которые догадливая царевна, увлекаемая серым волком, бросала по пути, чтобы облегчить погоню за ней Ивану-царевичу. И нужно сказать, что рассказы его о посещенных местах были очаровательны» (К. Давыдов «Мои воспоминания о М. М. Пришвине», российск. публ. 2007 г.).

Ещё дальше, до предметно-сущих ощущений, заводила фантазия Марину Цветаеву (1892–1941). Здесь «некий неизничтоженный эгоцентризм её душевных движений» усиливался литературными преданиями. И, давая свою версию известных исторических событий, она, фактически, не переставала говорить о себе (только перышко царевны по версии М. Пришвина трансформировалось в перо Гёте). «Получалось как-то так, – вспоминал русский писатель Серебряного века Фёдор Степун (1884–1965), – что Цветаева ещё девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри, что и ей, как Пушкину, Жуковский привёз из Веймара гусиное перо Гёте, что она ещё вчера на закате гуляла с Новалисом по парку, которого в мире быть не может и нет, но в котором она знает и любит каждое дерево». Чтобы быть понятым самому (ведь речь идёт не о бесконтрольных фантазиях «чудачков»), Ф. Степун счёл нужным сделать уведомление: «Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты, которых становится всё меньше, живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам» (из воспоминаний «Бывшее и несбывшееся», ФРГ, 1947–1950 гг.).

Подчеркнём, М. Пришвин «прекрасно сознавал, что дело идёт об области небывалого». Марина Цветаева сознательно шла по зыбкой художнической стезе. И, «чувствуя зов», они не задавались вопросом, насколько действительно понятны для разумения свежего человека!

Других выдающихся деятелей культуры и науки «совершенно не волновало» то, каким образом они превращали сказочный мир действительной мечты (первая весенняя капель, чудесный летний закат, дворцовый блеск чуда архитектуры и т. д.) в прозу «обезличивающего» быта. Разумеется, они так же жили в своём мире и ни на йоту не хотели от него отступать. Однако, в отличие от мечтателей-фантазёров, превыше всего они ценили неизменяемость своего жизненного уклада, иногда более для них важного, чем реалии окружающей обстановки, или

общественное положение, налагающее на них определённые обязательства.

Обладая оригинальным взглядом на своём поле деятельности, они оберегали «автоматизм» своей жизни-течения, неизменный в том случае, если каждый следующий день проживается так же, как и предыдущий. Их не смущал «листопад» дней в вихре уходящих годов. Они его даже не замечали. Именно персонифицированный мир без внешних событий был ближе всего к их идеальной модели эгоцентрического мира.

Парадоксально то, что иногда высокая профессиональная репутация (магнетическое влияние «властителя дум»), как будто освобождает её носителя от следования некоторым нормам этикета. И даже наоборот: прослыв «чудаком», можно объявить, что нынешняя мода безнадёжно устарела, а веяния «дендизма» можно найти и в дедовском зипуне…

• «За доктором Григорием Захарьиным (1829–1897 – заведующий кафедрой факультетской терапии Московского университета с 1869 г.. – Е. М.) отмечались многие чудачества… Он и во дворцы ходил в своём длинном наглухо застёгнутом френче ниже колен, в мягкой накрахмаленной рубашке и в валенках… с огромной палкой, с которой никогда не расставался… Крахмальное бельё его стесняло, а больная нога заставляла и летом надевать валенки. Поднимаясь по лестнице, он присаживался на каждой междуэтажной площадке на стул, который за ним несли…» (из сборника М. Шойфета «100 великих врачей», Россия, 2006 г.);

• «Философ Лев Лопатин (1855–1920 – председатель Московского психологического общества с 1899 г.. – Е. М.) очень боялся простуды и потому кутался немилосердно. Когда зимой он входил в переднюю, то из-под высокой барашковой шапки были видны одни глаза, так он был весь обмотан длинным вязанным серым шарфом, который потом без конца разматывался. Я помню, как в самый разгар лета, в жару, в июле Лев Михайлович приезжал к нам в Михайловское в больших зимних калошах. При нём состоял лакей, который о нём заботился…» (из книги М. Морозовой «Мои воспоминания», российск. публ. 2007 г.);

• Александр Тиняков (1886–1934 – поэт Серебряного века, Россия, конец 19-го – начало 20-го столетия. – Е. М.) знал множество языков, изучал каббалу, пытался с помощью высшей математики измерить бесконечное пространство и писать стихи… В январе его можно было встретить в пиджаке, в мае он вдруг надевал шубу. Многие останавливались и глядели ему вслед, когда он грузно переваливался по Невскому, толкая прохожих, не обращая ни на что внимания, бормоча стихи или читая на ходу одну из бесчисленных книг, которыми были всегда набиты его карманы…» (из сборника Г. Иванова «Мемуарная проза», российск. изд. 2001 г.);

«Одет Максимилиан Волошин (1877–1932 – русский поэт, деятель Серебряного века на рубеже 19–20 столетий. – Е. М.) был дико до невероятности… В позднюю холодную осень он ходил без пальто. Чувствовалось, что у Волошина какая-то невзрослая, не искушённая жизнью душа и что поэтому его совершенно не смущало ни то, как он одет, ни то, что об этом думают люди…» (из воспоминаний Б. Погореловой «Скорпион» и «Весы», российск. изд. 2007 г.);

• «О пренебрежении Марии Юдиной (1899–1970 – российская пианистка и педагог. – Е. М.) к одежде и быту ходят легенды. Зимой и летом Мария Вениаминовна носила кеды, что приводило в ужас окружающих… Нормальная же сезонная обувь немедленно дарилась…» (из сборника И. Семашко «100 великих женщин», Россия, 1999 г.).

• Вспоминая о встречах с Марией Склодовской-Кюри (1867–1934 – физик и химик, лауреат Нобелевской премии 1903 и 1911 гг.. – Е. М.), А. Эйнштейн отмечал её полную погружённость в научную работу: «Мы провели с семьёй Кюри несколько дней отпуска в Энгадене (Швейцария, 1913 г.). Однако мадам Кюри ни разу не услышала пения птиц…» «Когда мадам Кюри садилась за какую-нибудь научную работу, весь остальной мир переставал существовать. В 1927 году, когда дочь Ирен тяжело болела, что очень беспокоило и угнетало Мари, кто-то из друзей зашёл к ней в лабораторию справиться о здоровье дочери. Его встретил леденящий взгляд и лаконичный ответ. Едва он вышел из лаборатории, как Мари в негодований сказала ассистенту: «Не дают спокойно поработать!»…» (из книги Е. Кюри «Мария Кюри», Франция, 1937 г.);

Поделиться с друзьями: