Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг.
Шрифт:

Происходит другое. После 25 июля 1942 г. в дневнике появляются записи нравственных поучений. Они сначала соседствуют с бытовыми записями, но далее начинают значительно теснить их. Их даже трудно назвать афоризмами. Откровенная их дидактичность делала неуместными остроумную игру слов и парадоксы. Кажется, что возникает своеобразное «вытеснение» театральной тематики морализаторской, при которой духовные искания не ослабевают, а приобретают иное оформление. Возможно, что-то взято из «Круга чтения» Л. Толстого или близких ему сборников, с их характерным языком и акцентом на проповеди. В однообразии повторяющихся поучений есть своя логика и последовательность: «Любить — значит жить жизнью того, кого любишь… Без любви никакое дело не приносит пользы и всякое дело, внушенное любовью, как бы оно мало и ничтожно не казалось, приносит изобильные плоды… Ты спросишь, каким путем достигнуть свободы? Для этого надо различать добро и зло самому, а не по указанию толпы… Делать добро есть единственный поступок, наверное, делающий нам благо» [1557] . У всех ее записей есть одна главная нота – подчеркивание того, что облагораживает человека, что ставит его выше утилитарной морали повседневного прозябания или противостоит ей.

1557

Там же. Л. 20.

2

«Посещение театров, конечно, незначительное, так как интерес ленинградского населения ограничивался главным образом добыванием необходимого питания» – сообщалось в докладе службы СД, составленном весной 1942 г. [1558] .

В документе много предвзятости и идеологических оценок, что делает его похожим на пропагандистскую статью. Об интересе горожан к театру здесь вряд ли могли сказать что-то внятное. В 1941–1942 гг. в Ленинграде работал лишь один театр – Музыкальной комедии – который, конечно, не мог вместить всех желающих, даже если бы число таковых было ничтожным. Информатор СД явно не видел той «давки», которая наблюдалась у входа в театр [1559] . Полные залы иногда собирали и концерты в Филармонии; ее посещали и тогда, когда начался голод [1560] . В кружках, объединявших преимущественно интеллигентов, читали новые стихи, обсуждали работы художников [1561] . Порой трудно определить, всегда ли это диктовалось привычкой, заботой о престиже, страхом перед деградацией или стремлением представить себя одухотворенной личностью. Причины тут могли быть и более прозаичными – желание согреться, преодолеть одиночество в лишенных света и промерзших квартирах, заглушить тоску и чувство безысходности. «В театре были люди, такие же, как я, истощенные, закутанные, страшные», – вспоминала И. З. Дрожжина [1562] , хотя, истины ради, заметим, что не все посетители являлись изможденными. В блокадной повседневности, нищей, голодной и во многом лишенной духовных порывов, когда человек чувствовал себя униженным и раздавленным, приобщение к культуре было и способом выделить себя среди других. Никто не хотел быть последним, быть презираемым, быть отверженным. Е. Шварц описывал, как в поезде, увозившем из Ленинграда артистов, каждый доставал из багажа и демонстрировал другим нечто, что должно было удостоверить его ценность: «Авилов показал газету, в которой был напечатан приказ о его награждении, и хвалебное письмо Репина, написанное с большим темпераментом. Я вытащил изданную театром комедии „Тень“. Шервуд… тоже зашевелился и предъявил монографию о нем… Предъявляли мы эти документы друг другу» [1563] .

1558

Выдержка из доклада СД об обстановке весной 1942 года. С. 81.

1559

См. запись в дневнике Н. А. Рибковского 15 марта 1942 г.: «Сегодня оперетта. Ни одного билета в кассе. У театра огромная толпа жаждущих… Всей оравой, давя друг друга, точно голодные на хлеб, набрасываются, готовые с руками вырвать билет, совершенно не спрашивая о стоимости». (Цит. по: Козлова И. Советские люди. С. 263).

1560

Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник. 25 октября 1941 г.: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 1. Л. 150; Инбер В. Почти три года. С. 158, 161, 165 (Дневниковые записи 26 октября, 10 ноября, 7 декабря 1941 г.).

1561

Вечтомова Е. Вопреки всему. С. 245; Инбер В. Почти три года. С. 194 (Дневниковая запись 16 февраля 1942 г.).

1562

Запись рассказа И. З. Дрожжиной цит. по: Александрова Т. Испытание. С. 191.

1563

Шварц Е. Живу беспокойно. С. 668.

Если нечего одеть, чтобы прикрыть лохмотья, если нет лишнего куска хлеба, чтобы сгладить заострившиеся, старческие, «дистрофические» черты лица, так хотя бы это – чувствовать себя и быть в глазах других одухотворенным человеком. Интерес к музыке и театру во время осады обычно описывался односторонне, эмоционально и патетично, но если мы и не всегда поймем его мотивы, то имеем больше возможностей оценить его роль в поддержании нравственности. Сочинение стихов являлось следствием различных обстоятельств, но при этом утверждалась не только поэтическая, но и этическая норма. Она ощущалась в выборе тем для стихотворений (милосердие, оптимизм, взаимоподдержка), в отборе поэтического словаря, соотнесенного с нравственными ценностями и отражающими их, в единении, возникавшем между чтецом и взволнованными слушателями. И само это действие – символ разрыва с неприглядной рутиной повседневного прозябания. «Сидит по вечерам в темноте, пишет стихи», – сообщал об одной из блокадниц в своем дневнике Г. А. Князев – где тут место корысти, жадности, безразличию. «Удивительно стойкая женщина, ни на что не жалуется, не стонет, не ужасается» – таковы дополнительные штрихи ее портрета [1564] .

1564

Из дневников Г. А. Князева. С. 41–42 (Запись 16 января 1942 г.).

Не всегда поэтическая декламация являлась только средством оттенить свою духовность и не каждый раз она обуславливала образцовость поведения. Но она, несомненно, воспринималась как знак, удостоверяющий уникальность человека: это подчеркивалось, этим восхищались, об этом говорили другим [1565] . И чтение классической и советской литературы в «смертное время» [1566] упрочало нравственность. Здесь неизбежно либо посрамлялся, либо осуждался порок; читая ее, следили с симпатией за благородными поступками привлекательных героев. Попытки оценить книги возвращали их читателям навыки различения добра и зла, хорошего и плохого. Примечателен комментарий мастера заводского цеха Г. М. Кока к прочитанной им в декабре 1941 г. книге одного из советских «классиков». Лучшее тут, по его мнению – «психологическое становление» героя повествования: «Все остальное – балласт». Весьма желчно он порицает автора за то, что тот включил в книгу «всю обойму эпохи, Ломоносова, год войны, всех фаворитов, Баженова… без… заботы об архитектонике» [1567] . Было бы преувеличением считать работу литературного критика гарантией соблюдения им нравственных правил, но то, что такие упражнения могли защитить человека от полного распада личности, когда трудно было говорить даже о соблюдении примитивной этики – несомненно.

1565

Берггольц О. Говорит Ленинград. С. 171; Левина Э. Письма к другу. С. 211; Инбер В. Почти три года. С. 191 (Дневниковая запись 16 февраля 1942 г.); Магаева С. Ленинградская блокада. С. 56.

1566

Об этом см.: Злотникова Б. Дневник. 31 марта 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 40. Л. 4 об.; Гусарова М. А. Мы не падали духом. С. 97; Кок Г. М. Дневник. 29 декабря 1941 г. – 1 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. Д. 48. Л. 29 об.

1567

Кок Г. М. Дневник. 18 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 48. Л. 14 об.

3

В каждом блокадном эпизоде, где отмечен интерес к искусству и творчеству, неизбежно прослеживается, пусть и в малой степени, особая моральная норма. Есть она и в проявлениях благодарности артистам и музыкантам. Шквал аплодисментов хотя бы на миг объединял людей в едином эмоциональном порыве и своеобразно «очищал» их от рутины блокадной повседневности [1568] .

О. Иордан вспоминала, как она поделилась папиросой с пианистом В. В. Софроницким, лечившимся, как и она, в стационаре гостиницы «Астория». Он решил отблагодарить ее, и след испытанной ею экзальтации не исчез и спустя годы: «…Играл тихо, медленно, но с большим мастерством и чувством. Трудно описать волнение, охватившее меня. И я чуть не расплакалась» [1569] .

1568

См. воспоминания К. А. Гузынина: «И каждый горячо благодарил артистов за те хорошие минуты, которые он пережил во время их выступления (Гузынин К. А. Когда говорили пушки // Без антракта. С. 14).

1569

Иордан О. Величие духа // Девятьсот дней. С. 113.

Кому-то это описание может показаться чересчур пафосным, а его язык несколько «театральным». Но есть и другие примеры. «Сильно доходят лирические, особенно сентиментальные места спектакля», – писала Э. Левина [1570] , удивляясь, что такое возможно после пережитых блокадных ужасов. Язык откликов на концерты и спектакли порой нарочито «красив», он отражает патетику театральных жестов. «Хочу пережить все<…>во имя прекрасного будущего, в которое я верю, как в дневной свет» – неудивительно, что мы встречаем такие строки в дневнике Б. Злотниковой [1571] наряду с выражением экзальтированного поклонения театру. В письмах М. Д. Тушинского Т. М. Вечесловой чувствуется даже нарочитое сгущение патетических излияний – из них убрано все бытовое и приземленное, хотя это и не сделало менее традиционным его словарь: «На вчерашнем концерте балетная музыка без балета… А все-таки она звучит… Жизнь живет… Звучит оркестр, звучат бодрые звуки серовской музыки… И хочется послать любимой артистке и уважаемой гражданке свой привет из родного, любимого города» [1572] .

1570

Левина Э. Письма к другу. С. 207.

1571

Злотникова Б. Дневник. 8 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 40. Л. Зоб.

1572

М. Д. Тушинский – Т. М. Вечесловой. 13 апреля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 7–8.

В таком своеобразном подборе образцов «высокой» речи и происходит упрочение этических норм. Этот предельно насыщенный пафосными формулами язык возникает далеко не естественно – его трудно признать уместным в обыкновенном разговоре, отмеченном просторечием. «Возвышенные» слова неразрывно связаны с «возвышенными» нравственными правилами. Повторяя их, упражняясь в их использовании, человек заучивает и моральные уроки. Трудно сказать, всегда ли это удерживало человека от падений – но искусство и творчество во всех их проявлениях, и больших, и малых, поддерживали в нем чувство прекрасного, ставшее заслоном его очерствению. Это чувство могло упрочаться даже рассматриванием открыток. Перебирая их в «смертное время», в конце ноября 1941 г., Е. Мухина печалилась о том, что «теперь выпускают такие неаккуратные открытки, без всякого старанья, без всякой заботы» [1573] .

1573

Мухина Е. Дневник. 22 ноября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 56 об.

То, что пришлось пережить в последующие месяцы, казалось, должно было заставить ее утратить интерес к подобным вещам.

Но нет, в мартовских записях 1942 г. это чувство, несмотря на голод, проявляется вновь. 18 марта она пошла на рынок продавать медный чайник – и безуспешно. Там же она увидела открытки: «Не утерпела и купила». Голод снова погнал ее на рынок: «Забрала все свои вещи… Я так хотела кушать, что я решила обменять свой алюминиевый бидончик на хлеб».

Эта история примечательна тем, что своим «бытовизмом» она обнаруживает борьбу духа и плоти намного более отчетливо и ярче, чем в отягощенных философскими раздумьями практиках придирчивого самонаблюдения. Она снова увидела открытки и опять не могла пройти мимо них: «Я не утерпела, стала выбирать и открытки такие, что утерпеть невозможно. Цветные, с разными видами и все больше заграничные, такие красивые, я не могла оторваться и купила 15 штук по 1 р. за штуку». Так ли ей следовало бороться за свое выживание? Нет, и она понимает это: «Если бы я кому-нибудь сказала бы о своем приобретении, то меня бы изругали бы на чем свет стоит и за дело» [1574] . Спорить не о чем – но не пройти мимо открыток, мимо красоты, мимо этих «видов», которые так непохожи на блокадные улицы. Неистребимое чувство прекрасного никак не подавляется неистребимым чувством голода. Потребность в красивых открытках оказывается столь же реальной и необходимой, как и потребность в хлебе.

1574

Мухина Е. Дневник. 18 марта 1942 г.: Там же. Л. 94.

4

Ни оперетты, ни заграничные мелодрамы, ни советские кинокомедии не претендовали на то, чтобы предельно драматизировать повседневную жизнь. Они должны были быть занимательными и веселыми, сентиментальными и забавными – ни следа того, чем была примечательна блокада, мы тут не найдем. Это и привлекало. Наблюдая за перипетиями чужой, но обязательно «сытой» жизни, беззаботной или наполненной интересными приключениями, примеряли на себя ее мерки, подобно тому, как рассказами о прошлой мирной жизни пытались заглушить кошмар настоящего, голодного времени. Люди словно вновь учились тому, как надо достойно жить, каким должен быть приветливым и красивым язык, как обязаны выглядеть уют и безмятежность, как ярко и живописно могут проявлять свои чувства.

«Много жизни, красоты и музыки в этом фильме», – записывал в дневнике 23 февраля 1942 г. Н. А. Рибковский. – «Я с упоением слушал музыку, любуясь прекрасными снимками природы лесного Севера и высоких гор Кавказа, с ручейками выступающей красавицы весны, с бурными потоками вод падающих водопадов, увлеченный игрой актеров» [1575] . Здесь все – и язык и чувства – «очищены», словно перед нами «правильное», нормативное школьное сочинение. Описание скорее следует типичным образцам театральных и путевых очерков в оформлении, присущем советской журналистике. Оно в меру патетично, прозрачно и не пугает провоцирующими метафорами. Важней тут, однако, не языковые трафареты, а своеобразная, если можно так выразиться, симфония примет цивилизации с ее упорядоченностью и умиротворенностью. Таков импульс, данный фильмами – впечатления переводятся в пафосные слова, в которых нет и намека на угасание и распад человека.

1575

Рибковский Н. А. Дневник. С. 216 (23 февраля 1942 г.).

Еще сильнее это чувствуется в дневниковой записи Е. Мухиной 20 апреля 1942 г. Она посмотрела американский фильм и не может скрыть своего восхищения: «Замечательная картина. Так вдруг захотелось так же, как и герои этой картины, окружить себя таким же блеском и уютом. Так же, как и они, развлекаться музыкой, танцами, различными гуляниями, разнообразными аттракционами».

Описание словно убыстряется. Ей не остановиться, она как будто охвачена нервной дрожью. Только такая жизнь – без голода и холода, без ненависти, без темноты, без обносок — другой не надо. Ничто, даже самое мелкое, но обязательно «глянцевое», в этом фильме не упущено – каждая деталь прочитана особым, «голодным» взглядом: «Ведь вот жизньто, роскошь, красивые женщины, разодетые по последнему крику моды, женщины, обтянутые, прилизанные мущины, рестораны, развлечения, джаз, танцы, блеск, вино, вино и любовь, любовь, бесконечные поцелуи и вино, шумные кричащие улицы, роскошные блестящие магазины, блестящие автомобили всюду, рекламы без конца, рекламы везде, рекламы грохот… визг, просто какой-то вихрь…» [1576] .

1576

Мухина Е. Дневник. 20 апреля 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 108.

Поделиться с друзьями: