Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Афонькин отправился на ночевку в Дом приезжих, где я его и застал.

Он излагал мне свои горести, сидя в нашей комнате за столом. Я все-таки казался ему тем человеком, которого он приметил у директора.

Через сорок минут отходил наш пароход на Карпогоры.

— Вы ложитесь на мою кровать, я рассчитался, а дежурная уже вроде ушла. До утра и проспите…

Он поблагодарил и стал раздеваться, стянул через голову рубаху, взъерошив волосы. Таким он и остался в моей памяти — обнаженный по пояс, с молочно-белой незагорелой кожей, лишь шея и выпирающие ключицы обветрены и черны, кудлатый, пьяненький и убежденный, что завтра он уже обязательно заставит начальника прочесть письмо.

…А через несколько дней, когда я был уже в совсем иной местности, неожиданно вновь предстала

передо мной судьба Афонькина, и с каким-то обостренным угрызением совести я подумал, что ведь мог бы пойти с ним к директору, что ведь мог бы… Да не сделал ничего— может быть, из торопливости, может быть, из лености… И еще я подумал — какой печальной станет моя жизнь, если человеческие печали я буду провожать равнодушным взглядом, так, как провожают взглядом облака.

IV

Теплоход оказался небольшим, с двумя пассажирскими салонами. Но местные жители все почему-то устремились лишь в носовой салон. И мы со всеми. Устроились у окна возле маленького откидного столика.

По берегам Пинеги отвесными стенами высился красный известняк; косматые ели с полуразрушенными корнями свисали над водой. Порой камень громоздился столь прихотливо, что берега напоминали развалины города.

Над рекой потемнело. Перевалило за полночь. Мы клевали носами. Рослый пинежанин, который весело пересаживался с лавки на лавку, сказал нам доверительно:

— Чего так неловко дремлете? На корме никого нет, там на лавке и выспаться можно…

Мы прошли через весь теплоход, спустились в кормовой салон. В нем действительно никого не было. Да вряд ли кого сюда можно было и заманить — свежий ночной воздух вместе с дождем сквозь разбитые стекла врывался внутрь. Под нами грохотало машинное отделение. Пришлось возвратиться назад. Но… на нашей скамейке, развалясь и причмокивая во сне, спал пинежанин, добрый наш советчик. Пассажиры потеснились, и мы кое-как приткнулись возле прохода.

Рядом со мной сидела женщина с девочкой. Девочку она заботливо уложила на скамье, прикрыла.

Я приметил эту женщину еще при посадке. Она пришла почти к отплытию, вела девочку за руку. Я видел, как она спускалась с косогора по берегу — в белом пальто с голубыми горошинами, перетянутом в поясе. Шла она чуть покачиваясь, степенно. Но когда приблизилась, я разглядел ее бледное лицо, морщинки трещинками пробегали по щекам, сходясь в уголках губ. Удивляли глаза: один серый, выпуклый, ясный, а другой — сокрытый мутной пленкой, водянистый. Людское внимание раздражало женщину — наверно, поэтому она наклонила голову, чуть отводя ее в сторону. В толпе отъезжающих ее знали.

Пассажиры уснули. Не спали лишь мы с ней: она следила за девочкой, разметавшейся во сне; а я, как говорится, перебил сон.

Мы мало-помалу разговорились. Она чувствовала во мне внимательного слушателя, с которым жизнь свела на несколько часов и разведет скоро… Словно истосковавшись по откровенной речи, все говорила и говорила о своей судьбе…

— Выросла я на Пинеге. У отца с матерью пять человек детей народилось. Я старшою была. Как война началась, отца по мобилизации взяли, на войну угонили, стала я первой рукой в доме, с матерью наравне.

В военную зиму на лесоразработки направили. Меня, как самую шуструю, десятником назначили. Работа нетрудная. Следить да записывать, кто сколько выполнил урока. Ну, и заработок невелик — шестьсот рублей. Пришла к начальнику и стала в лесорубы проситься—там и девятьсот можно выжать. А деньги ух как необходимы: дома малыши, одна мать с ними.

Ледяные дороги в ту пору строили: прорубали просеку эт лесоповала до реки, наваливали снег высоко, как железнодорожное полотно, колеи прокладывали в снежной насыпи, заливали водой. Мороз схватит — и гони по тем звенящим колеям сани с бревнами на нижний склад. Я снег лопатой наращивала. Спецодежды никакой. Обмотаешь ноги мешковиной, чтобы тепло уберечь, да так и вкалываешь весь день. Ядреные ноги тогда были.

Но больше работала на лесоповале. Вручную, с такими же молодыми девчонками пилила. Как-то случилось летом на опушке елку валить. Упало дерево, молодняк рядом покачнулся, и вдруг с тоскливым криком взметнулась из травы дикая утка — «чернеть». А в

траве, захлестнутый насмерть веткой, прижался к широким листам подорожника птенец. Не смогла я в тот день работать: носится птица надо мной, стонет. То отлетит— будто кто-то вдалеке плачет, то возвратится к срубленному дереву — вопль слышен. «Иди ты, — сказал десятник, слушая утиные всхлипы, — незадача-то какая вышла…»

Не шла, бежала по просеке к лесной избе, а птица летела за мной. Страху натерпелась. Бабки после в деревне твердили, что в птичье тело овинница вселилась, потому по-человечески она себя и вела, потому и страдала так по мертвому птенцу.

Однажды к концу войны приехал возница на лесоучасток. «Богданова здесь?» — выкрикнул. А это я Богданова и есть. «Пластай в конторку, к телефону кличут!» Сердце похолодело: «Зачем к телефону-то? Не иначе — беда стряслась…» Телефон-то видывала, а самой говорить не приходилось, и оттого еще страшнее сделалось. С возницей отказалась ехать, прямиком через лес бросилась. Бегу, чувствую, как ноги слабеют, точно ватные. В конторку вбежала, телефон на стене висит, поблескивает серебряными чашечками. «С отцом что?»—спрашиваю. «Ничего не сказано… Тебя из района ищут, звонят как начальству какому… Жди, еще на аппарат потребуют…» Тут я совсем расстроилась. Если уж из района меня, соломинку, разглядели, то не пустяку быть. Снова звонок. «Ты Богданова?»— спрашивают. «Я», — губами шевелю. «Должна прибыть в райком комсомола послезавтра в десять». Я немножко пришла в себя: «А дело-то какое?»— «Дело на месте скажут. Не время все по проводу разглашать». Ну, я, конечно, замолкла, если так вопрос ставится. Сгрудились вокруг меня в конторке, спрашивают: «Чего? Чего?» А я в ответ: «Зовут, а о деле молчат, говорят: «Разглашать не положено»… «Ну, девка, и внимание тебе! Может, какую державную работу поручат…»

Ночь не спала. Наутро собираться стала. Дарья, повариха, как сейчас помню, советует: «Надень-ка мою жакетку плюшевую, на люди покажешься — приободриться надо… В розном платьишке и обращения того не будет…»

Поехала. Где пешком, где на лошади — всяко добиралась. Но поспела в пору. Вхожу в коридор, вижу: у дверей еще ребята стоят, а среди них — Андрюшка из нашей деревни. «Что за сборы?» — спрашиваю. Никто толком не знает. Наконец вызывают нас, всех вместе. За столом парень сидит, румяный, но строгий взглядом. Встал, уперся руками о стол и спросил: «Знаете, в какое время живем?» Молчим. Он помолчал тоже и говорит: «В победное! Наши доблестные войска обложили фашистского зверя, и скоро мы водрузим знамя Победы над рейхстагом!» Слушаем — к чему речь идет. «…Надо нам страну еще краше еде-1 лать и, значит, везде насаждать очаги культуры… Поэтому открываем мы культпросветучилище и отобрали вас, лучших комсомольцев района, чтобы первыми вы в него вошли…»

Тут все загалдели, никто такого оборота не ожидал. Стали ребята прямо в кабинете заявления о приеме писать. Андрюшка ко мне подскакивает: «Здорово!»— а глаза светятся. «А вы что не пишете?»— спрашивает меня секретарь. «Не могу», — отвечаю. «Как так не можете, когда вы комсомолка, а комсомольцы должны быть на передней линии борьбы?» Осмелела я, потому что вижу — дело жизни касается. «Я в леспромхозе девятьсот рублей выколочу, а здесь сама на обеспечении, а что с малышами делать, коли еще и мать болеет… У меня братьев и сестер пятеро…» — «Нездоровые разговорчики… Потребительские…» — говорит он, не меняя голоса, а сам хмурится и задумывается что-то. «Ну, ладно, — решает наконец, — по вашему вопросу завтра примем решение. Приходите с утра…»

Провела я ночь у знакомых — и снова в райком. Он меня встретил хорошо, усадил на стул, смотрю я на него— усталый, озабоченный, ну а румянец — куда денешь, от молодости румянец. «Давайте так поступим, — говорит, — вы в училище пойдете, а в виде некоторого возмещения на двух ваших старших ребят выпишем ежемесячные пайки, как на взрослых…»

Так и пошла по новой стезе, не думая, не гадая.

Как жила, вспоминать не буду — одно скажу: легкого дня не случалось. Научилась на гармошке и гитаре играть, порой душу отводила с теми инструментами. Обносилась — света бы мне не видеть: чинена-перечинена, латана-перелатана, но живой дух во мне был, не унывала.

Поделиться с друзьями: