Бог бабочек
Шрифт:
Дёргаешь ещё резче и тянешь вниз:
– А что это с нами такое? Слёзоньки опять выступили… Теперь правда больно, а не просто в кайф? На игру уже не похоже, да?
Твоё глумливое сюсюканье вгоняет в панику сильнее того, что ты делаешь.
– Н-нет, мой господин. Не похоже.
Пересаживаешься на край дивана и шепчешь в моё скривившееся от боли лицо:
– Всё ещё уверена, что хочешь быть моей рабыней?
– Да, мой господин.
– Да…
Отпускаешь мои волосы – презрительно, как половую тряпку. Сдерживаю рыдания: такие резкие перепады всегда попадают в меня без промаха,
Щёлкаешь пальцами, приказывая, чтобы я подлила тебе коньяка. Твоя рука с кружкой пляшет в воздухе; меня продолжает трясти – но уже не от желания, а от ужаса. Ты отпустил себя и снова опьянел? Или притворяешься? Или?..
– Понял я всё про ваше женское «люблю»… – хрипло шепчешь ты. – Вот скажи, как ты это сделала? Какого хуя у тебя получилось? Втёрлась ко мне в доверие, приехала – никого больше не пустил, кроме тебя… Притворяешься тут хорошей и верной. С чего я должен тебе верить, а?!
Кажется, никогда – даже в часы истязаний по телефону – ты не говорил со мной так озлобленно.
Хотя в подобные моменты меня часто преследует это глупое заблуждение: хуже никогда не было. Было. И будет.
– Мой господин, я…
– Заткнись и жди, когда я закончу! – повышаешь голос. Ставишь кружку на подлокотник, и часть коньяка с колой выплёскивается на покрывало Ярцевых. Машинально приподнимаюсь, чтобы бежать за тряпкой, но ты гневным жестом останавливаешь меня. – Сиди. Потом уберёшь… Так какого хуя, скажи? Ты же такая умная, всё должна знать! Без пяти минут кандидат наук, да? – (С издевательской медлительностью хлопаешь в ладоши. Твоя ухмылка теперь напоминает оскал). – Какого хуя был этот твой гей? Итальянец этот? Какого, если ты меня заебись как любила?!
Смотрю в пол.
В моей боли много оттенков и запахов, но главный – затхлая вонь разочарования.
Как же жаль. Я думала, ты действительно понимаешь.
– Мой господин, это было…
Умолкаю, сквозь слёзы глядя на безмятежную возню котят. Было – как? Нелепо? Неважно? Почти смешно?
– Что-что? – колко спрашиваешь ты, поднося к уху ладонь, сложенную трубочкой. – Громче, пожалуйста!
– Было ошибкой. И я на самом деле сожалею о ней…
– Ошибкой?! – кричишь, отпрянув. – Ошибкой? Да если я ещё раз такое услышу, ты завтра поедешь домой, поняла?!
Несколько минут в комнате не слышно ничего, кроме моих всхлипов; даже котята прекращают играть. Я давно не была такой раздавленной. И знаю: из-под завалов после этого землетрясения мне точно не выбраться.
– Прекрати скулить.
Отважившись, поднимаю взгляд.
– Мой господин, пожалуйста, выслушай меня. Просто выслушай. Я ведь уже рассказывала, как и почему всё это произошло… Рассказывала, что мне было очень плохо и я была уверена, что никогда больше тебя не увижу. Даже мельком не увижу – не говоря о большем. Я…
Умирала.
Нет. Нельзя вслух.
– Это было ошибкой, мой господин. Я действительно так считаю. И раскаиваюсь, хоть и не могу ничего исправить. Это… не привело ни к чему хорошему. Ни для меня, ни… для них.
Разумеется, не привело. Бунт против своего бога
никогда не приводит к хорошему. Можно спорить, и злиться, и быть в отчаянии, и много чего ещё. Но – не восставать. Не восставать, что бы твой бог ни творил с тобой.Тогда я этого не понимала.
И – сейчас тоже не вполне уверена, что это правильно.
Берёшь меня за подбородок; с той же пьяной злобой смотришь в глаза.
– А я-то думал, что могу быть для кого-то целым миром… – протягиваешь с горечью, рвущей меня на части. – Правда, дурак, надеялся. Думал: если оставлю тебя – ничего не изменится. У кого угодно изменится, но уж точно не у Тихоновой… Идиот!
Укол шпагой; мушкетёр гибнет. Знаю, что у меня уродливо морщится лицо. Нет сил не плакать – слишком больно за нас обоих.
И ещё – невольно – я тоже злюсь. Как ты смеешь позволять себе такие абсурдно-еретические речи? Ересь против себя самого.
Целым миром? Конечно, ты не был им. Ты был…
– Всеми.
– Что?
– Всеми мирами, Дима! – забывшись, называю тебя по имени. К дьяволу: так даже лучше. Главное – не закричать. Вскидываю голову, отрывая подбородок от твоих пальцев. – В моих текстах много миров. Я вроде как-то упоминала… Мироздание, которое устроено, как пчелиные соты, – помнишь? Много-много миров с общими границами. Миллиарды миллиардов. Они рождаются и умирают – каждый день. И ты был всеми.
Нахмурившись, опускаешь голову. Мы оба долго молчим.
Рыжий кот-вожак проходит мимо и, бестактно потеснив меня, трётся о твои ноги: уже соскучился. Мрачно усмехаешься; он трётся снова и кокетливо мурчит. Ещё бы – ведь заветное место у тебя на коленях освободилось. Разведав обстановку, он заново запрыгивает туда и сворачивается в клубок. Ты нежно, почти любовно, гладишь его; замираю, не дыша – чтобы не спугнуть твоё новое настроение. Может быть, кот успокоит тебя, раз у меня не вышло? Может быть…
Болезненная судорога искажает твоё лицо. Наотмашь бьёшь кота по морде – по очень чувствительному месту – там, где усы, – берёшь за шкирку и бросаешь в другой конец комнаты; он отбегает с оскорблённым мявом. Швыряешь следом бутылку.
Я всё-таки вскрикиваю.
Перепады, жестокость, зачатки холодной властности – всё это было в тебе всегда, не мешая цвести доброте и самоотвержению. Было всегда – но сегодня перепады так резки, а жестокость так стихийно-груба, что мне на самом деле становится страшно. Будто это уже не ты. Будто тебя ведёт что-то тёмное, истеричное, бесовское.
Что-то с той стороны.
Ты мутно смотришь на меня и встаёшь с дивана; покачиваясь, подходишь к окну.
– Лицемерные мрази, – цедишь сквозь зубы – с той же безысходностью, что и днём. Рыжий пушистик, боязливо выгнув спину, жмётся к стене; ты указываешь на него – не пальцем – перстом. Указующий перст святых на картинах; безжалостный судия. Мне хочется постучаться тебе в грудь, как в дверь – чтобы разбить ледяную корку, чтобы вызволить тебя настоящего. Хотя кто, если не я, постоянно будит в тебе эту безжалостность?.. – Лицемерные и продажные! Смотреть мерзко… Я даже тебе верю больше.