Бог бабочек
Шрифт:
И в проклятии ждут лишь мрак да немая боль.
Пусть слова-лабиринты сладки грехом –
Заплутав, получаешь горечь и крови соль».
Не ищу блаженства и платы за этот путь:
Мне бы только пасть на девятый – к его ногам,
В зеркала его, игры, раны – и там уснуть,
Чтоб увидеть, как он допишет Писанье сам.
«Ты слаба, глупа, не стоишь такой
Не тебе постичь его замысел и дела.
Не хватило в прошлом искуснейшей ворожбы –
А твоей подавно не хватит, ты поняла?
А теперь испарись, изыди, меня не трожь!
Он отвергнет тебя сто раз, на сто первый – тьма…
Ах, бесстыжая! ты – на меня – за нож?!»
Я узнаю всё – без тебя, без других, сама.
Я пройду до конца, и если так надо – в ад,
Причастившись крови во имя священной лжи.
И предам, и убью. Огонь будет виноват
В твоей смерти, старуха.
Не удержишь меня –
Его,
Как мой дар,
Держи.
Похмелье наливает утро тусклой тяжестью. В нашей вакханалии среди кошек я не так много выпила, но почему-то воспоминания размываются, и я едва помню, как мы поднялись обратно.
Домой.
Мысленно называю так твою квартиру – и вздрагиваю, будто позволила себе вслух. Опасливо смотрю на тебя спящего. Нет, не позволила.
Я точно не имею права так говорить, но думать – страшно и упоительно.
Встаю пораньше, исполненная фанатичной идеи накормить тебя завтраком. Услышав мой будильник, ты издаёшь протестующее «Ммм!» и отворачиваешься к стене. С улыбкой укрываю тебя пустым пододеяльником – под утро ты опять начал мёрзнуть, – и на цыпочках пробираюсь в ванную. Изучаю себя в зеркале, подсвечивая отражение телефоном (лампочка по-прежнему мертва и холодна); никаких следов, нигде. Пощёчин словно не было, и твоего укуса в шею тоже… Зато ноет всё тело – будто перемолотое и наспех слепленное заново; приятная боль. С такой же болью разрывается кокон.
Мне нужно время, чтобы осмыслить произошедшее вчера. Очень, очень много времени. Я не ожидала, что ты наградишь меня такими сокровищами – и так быстро; даже с учётом того, что я здесь ненадолго. В этом плане твой уход на работу вполне можно пережить. Останься ты и сегодня рядом – и лава, клокочущая внутри меня, вырвалась бы наружу, навеки оставив под слоем пепла улицы и лавки, бордели и храмы Помпей и Геркуланума.
Замираю над сковородой со шкворчащей на масле яичницей. Какая странная мысль – точно в эти несколько часов я не буду скучать по тебе… Конечно же, буду. Но ты – пир после голодания, «Сикстинская Мадонна» после долгих лет созерцания безвкусной авангардной мазни. Мне нужно привыкнуть.
А потом – отвыкать.
Ну, ещё чего. Ты сейчас собралась думать об этом?
Злясь на себя, встряхиваю головой. Я давно не обретала такого острого, пьянящего счастья, как в последние пару дней. Не знаю, что дальше.
Сейчас – всё равно. Самое время поиграть в Скарлетт О’Хара и подумать об этом завтра. Или послезавтра. Или – неважно, когда.
Разобравшись с яичницей и бутербродами, кончиками пальцев глажу
правую, потом левую щёку. Вспоминаю горячую хлёсткость твоих ударов и то, как менялось твоё лицо – текуче, точно краски в калейдоскопе: бесстрастно-отстранённое, жёстко-насмешливое, ликующее, по-хозяйски презрительное… Вчера ты впервые обнажённо, без флёра цивилизованной недосказанности, перебирал при мне свои маски – разумеется, не все. Едва ли и половину.Раньше я думала, что знаю не только маски, но и лицо. Теперь – чем я ближе к тебе и чем старше, тем больше не уверена в этом.
Не уверена, что ты сам его полностью знаешь.
За окнами ясно, и горы озаряет полупрозрачный золотистый рассвет. Выслушав два из трёх твоих «подстраховочных» будильников, всё же возвращаюсь в комнату. Вижу, как крепко и неподвижно ты спишь («камушком» – так мне в детстве говорила мама), и с трудом сдерживаю улыбку. Твою очаровательную сонную капризность будет непросто побороть.
– Доброе утро, мой господин.
– Ммм…
– Уже семь двадцать. Наверное, пора?
Дремотно улыбаешься, приоткрыв один глаз.
– Пора, это да. Но так не хо-очется… – (Жмуришься и потягиваешься, занимая почти весь диван в длину – грациознее, чем котики Ярцевых. Как и их, тебя хочется трепать, тискать и гладить. Непочтительный порыв). – Настроение очень потягушное.
– Потягушное? – восхищённо повторяю я. Уютно-пушистое, поразительно точное слово; сложно точнее назвать это томное состояние. Ты всегда был не по-технарски чуток к словам.
Уже по привычке приношу тебе воду, сигареты и пепельницу. Закурив, ты мягко ощупываешь меня взглядом – хищно-зелёным взглядом рыси, успокоившейся после ночной охоты.
Спросишь ли, как я? Или что-нибудь про вчера?.. Скорее всего, нет. Если тебе трудно говорить о чём-то – или если ты считаешь, что говорить не в твоих интересах, – ты изящно обходишь опасную тему. А сейчас ты определённо не готов ни хвалить, ни ругать меня за вчерашнее поведение, ни проявлять заботу. Настроение рабочего дня наполняет твои черты суховатым холодом; пока ты плещешься в душе и бреешься, отдаёшь мне мелкие хозяйственные распоряжения, отвечаешь на сообщения, накопившиеся за вчера, – я легко и естественно отодвигаюсь куда-то на периферию. Так же легко и естественно, как это бывало раньше.
Чувствую укол сожаления. Значит, магия развеялась, и мои хрустальные туфельки оказались просто ночным фантомом?..
– Ого! – уважительно произносишь ты, увидев яичницу, пестрящую кусочками колбасы и овощей, бутерброды и кружки с дымящимся кофе. – У меня аппетита особо нет, но… Спасибо, Юленька.
Только не покрасней, – велю я себе; но, конечно, краснею. Не предполагала, что ты будешь благодарить меня за такое – за исполнение моих прямых, элементарных рабских обязанностей.
Когда – считанные разы – я готовила для тебя в прошлом, я волновалась так, что мне бы не позавидовали даже спортсмены перед Олимпиадой и певцы перед Евровидением. Но и осваивать кулинарное царство начала с единственной мотивировкой: что когда-нибудь – может быть, мало ли, а если вдруг и десяток других мечтательных добавлений – буду готовить для тебя.
Хотя стихи, статьи и переводы в моём исполнении до сих пор куда успешнее супов, котлет и оладий. По крайней мере, я на это надеюсь.
– Молока?
– Ага… – (Ты смотришь, как кофе светлеет под молочной струёй – округлив глаза, будто увидел привидение). – Так непривычно, что мне кто-то готовит.
Поджимаюсь изнутри. Не слова, а вакуум чистого одиночества.
Хочу погладить тебя по руке – но вспоминаю, как часто тебя раздражало моё сочувствие, и отступаю на шаг.
– Посмотри, не приехал ли бэмс, – распоряжаешься ты, вяло ковыряя вилкой яичницу.