Больно берег крут
Шрифт:
— О чем ты? — без интересу спросил Фомин: ему жаль было прерванного разговора с Бакутиным.
— Поглупел от счастья? — сразу попер на рожон Шорин, скаля в недоброй ухмылке задымленные куревом крупные, редкие зубы.
— Топай отсюда, — бесцеремонно осадил задиру Бакутин.
— Эт-то как понять? — в голосе Шорина гневливый пьяный кураж. — Ты меня за шиворот и…
— Так и понимай, — не уступил, не смягчил Бакутин. — За шиворот и под зад. Чего уставился? Спокойно, пожалуйста. Ноздри не раздувай. Кулаки не показывай. Не весело — уходи, а другим праздник не порть.
— Ты хоть и начальник и я тебя уважаю, — с трудом пересиливая подкатившее бешенство,
— Кончай, Зот, — примирительно сказал Фомин. Повернулся к подошедшей Анфисе, поманил пальцем и тихо, чтоб не слышал Шорин: — Забери-ка его на ветерок. Он немного того…
Встретясь глазами с мужем, Анфиса не посмела даже слова вымолвить: поняла, пока не выплеснет тот накипевшее — не отойдет, не отступит, хоть головой о стенку. Присела рядом, не спуская с Зота глаз, готовая в любой миг поспешить на помощь. Шорин понимающе кивнул ей, самодовольно ухмыльнулся и вдруг пообмяк немного и уже без прежней задиристости сказал:
— Я к тебе с поклоном, Ефим. Отдай зятька в мою бригаду, помощником мастера. У меня живо прославится, в герои…
— Когда пьешь, закусывай, Зот, — снова резко подсек Бакутин.
— И что дальше? — свирепея, с неприкрытым вызовом спросил Шорин и даже привстал.
— Проспишься — поймешь.
Длинные узловатые пальцы Шорина сбежались в кулак, тот взлетел и завис, словно запутался в синеватом дымном облачке, и не угадать было, куда через миг метнется эта спрессованная злом, налитая хмельной яростью пятипалая свинчатка: то ли столешницу прошибет, то ли свернет набок бакутинскую скулу. Скорей всего случилось бы последнее, если б Фомин не перехватил руку Шорина. И хоть схватил цепко и крепко стиснул, но сказал при этом по-прежнему добродушно-успокаивающе:
— Ты, Зот, мужик умный, хваткий — спору нет. Опять же, мастер куда с добром, — уложил на стол обмякшую шоринскую руку, но ладони с нее не убрал. — Но когда подопьешь… ни меры, ни удержу. Даниле два года назад бригаду предлагали. Не схотел. Гизятуллов как про женитьбу заслышал, опять с тем же… Теперь уйдет, наверно. Не потому, что зятем стал, а чтоб тебе доказать, как можно ставить рекорды без этих самых, — поболтал в воздухе растопыренной пятерней, снова притиснул к столешнице вспухший было кулак Шорина. — И припомни слово мое: через год бригада Данилы Жохова тебе и мне сопли подотрет…
— Снесись сперва, потом кудахтай, алеха-бляха! А насчет этого самого… — повторил жест Фомина, — ты мне подножку не меть…
— Без подножки сковырнешься, — осердился Фомин.
— Не завидуй, — поддел Шорин за самое больное. — Пока нечему… Все эти телеграммы, статьи и грамоты — бумажное дело, алеха-бляха! Но… — погрозил длинным скрюченным пальцем. — Это точно. Вот тогда кусай локти.
— Свои не достать, твои — не укусишь: костисты и остры. Ими-то ты туда и пробьешься… — сорвался Бакутин.
— По себе судишь? — Зот уперся мутным свирепым взглядом в немигающие бакутинские глаза. — Точно, по себе. И мне тебя жалко, алеха-бляха! — Он издевался и надсмехался — голосом, взглядом, улыбкой. — Потому как понимаю: жизнь, она знаешь… Жизнь — это, брат, не хухры-мухры. Ты вот с любой точки… большевик, а тебя… жулькнули втихаря и в бараний рог… Может, скажешь, не так? А? Молчишь? То-то. Шорин же… — помахал перед носом пальцем. — Только святую правду…
— Твоя правда косорыла, — ощерился Бакутин.
— Ха-ха-ха-ха! На тебя глянув, любой скосоротится! Ха-ха-ха-ха! Не с испугу. С жалости. Жалкий ты, алеха-бляха!
— Прикрой зубы — потеряешь! —
подавшись корпусом к Шорину, крикнул ему в лицо Бакутин.— Я — не Сабитов, алеха-бляха! Не дамся. И баба у меня не того темпераменту. Чужих не подпущает. Хотя бы и начальников…
— А ну выйдем! — Бакутин рванул Шорина за рукав. — Выйдем на волю и потолкуем без свидетелей.
— Выйдем, — с грозной готовностью подхватил Шорин. — Только насовсем. Обратно ты уже не придешь. Ни сюда, ни в свою контору. Ты ведь давно на крючке. Там… — поднял над головой указательный палец, покрутил им. — Дернут и…
— Ах, гад. Я тебе дерну…
Бакутин вскочил, отшвырнул стул, и тут перед ним во всем своем великолепии предстала невеста.
— Пойдемте танцевать, Гурий Константинович.
«И хорошо, — подумал он, увлекая Наташу в круг, танцующих. — И хорошо…»
Вихревая волна вальса кружила десятка два пар. Мелькнуло отсутствующее, словно маска, лицо Лисицына, красное, потное — Гизятуллова, пылающее, смеющееся — Клары Викториновны.
Легко танцевала Наташа, легко и грациозно. Чуть запрокинув корпус, дыша полуоткрытым спелым ртом, она выписывала «па» ритмично и плавно, и, сам того не желая, Бакутин скоро поддался этому ритму и все уверенней, тверже и быстрее закружил свою партнершу. Скоро они набрали такой темп, что взвихренная Наташина фата повисла белым облаком над головой.
Оркестр уже не гремел, звуки его с трудом продирались сквозь невообразимый хаос голосов, песни, смех, звон посуды. И только гулкие удары барабана слышались необыкновенно отчетливо, подбадривая танцующих и поддерживая заданный ритм. «Трам-па-па, трам-па-па», — гремел барабан, и звуки его в сознании танцующего Бакутина обретали смысловое значение, будто пустотелый глупый барабан выговаривал внятно и громко разные слова.
Вдруг все отдалилось, опрокинулось, отлетело прочь. Осталась прозрачная, чуть слышимая мелодия, матовый полумрак и доверчивые нежные руки Нурии на плечах. Пахнуло солнцем, прогретыми степными травами. Пропитанный хмельным, терпким ароматом пожухлых трав, воздух стал как бы видимым и осязаемым, в нем, растворясь, смешались краски земли и неба — голубое и зеленое, смешались и заклубились, запереливались волнами, в которых плавало красное солнце, очень похожее на буек, отсекающий зону морского купанья. Ухватиться бы за этот красный поплавок, повиснуть… Пусть качает. Качает и кружит…
Качает и кружит…
Качает и кружит…
«Нурия», — беззвучно прошептал он и тут же услышал: «Гюрий».
Этот голос жил в нем, всегда был с ним и теперь, всплыв из потаенной неподвластной рассудку глуби, сразу заполнил все существо Бакутина. Голос гудел в бакутинской крови, бился в черепе, подминая все звуки вокруг. И прямо по сердцу. Прямо в сердце:
— Гюрий…
— Гюрий…
— Гюрий…
И каждый зов навылет.
И снова прострелено сердце…
А с простреленным сердцем как?
2
Женщина рожала.
Мучительно-тяжко и долго.
То исступленно билась и корчилась в муках, а то вдруг затихала, безжизненно распластав на скомканной простыне потное смуглое тело.
Боль вытравила живые краски с лица, щеки поблекли, подернулись мертвенной пугающей синевой, а губы обметала известковая накипь.
Все короче становились просветы между приступами боли. Измученное тело не успевало остыть, обмякнуть и успокоиться, как боль наплывала снова и приступы ее делались все затяжней, все неодолимей.