Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Молоденькая врачиха беспомощно заламывала тонкие руки, суетилась, ахала и то советовала роженице поднатужиться изо всех сил, поднапрячься, а то умоляла ее расслабиться или, уставясь в искаженное, обезображенное болью лицо, жалобно просила:

— Потерпите, пожалуйста. Сейчас мы что-нибудь придумаем… Обязательно придумаем.

Не поворачивая головы, роженица косила на перепуганную врачиху огромным, сверкающим болью глазом, глухо мычала, понимая, видно, безысходность собственного положения. И в этом взгляде вывернутого огромного глаза, и в глухом, утробном мычании было что-то такое первобытное, дремучее, что врачиха с радостью согласилась бы принять на себя все муки несчастной, лишь бы не видеть этих глаз, не слышать этих стонов.

Рождался новый человек. Еще слепой, немой и безумный, он неодолимо продирался, прорывался к свету, любой ценой, даже ценой жизни той, которая зачала его в утробе своей, вспоила и вскормила своими соками, согрела собственной кровью. Он был малой частицей ее плоти, ее земным продолжением, еще одним крохотным листиком

великого и бессмертного древа жизни. Он мучил свою родительницу, терзал и душил, но та ни словом, ни мыслью не осудила его, страстно желая лишь одного: поскорее освободиться от желанного и непосильного, мучительного и сладостного бремени.

Это были первые роды в акушерской практике юной врачихи. Перепуганная, взволнованная, она позабыла советы наставников и книжные инструкции, она видела перед собой лишь изнемогшую женщину и холодела от мысли, что та может не разродиться, умереть. Надо бы резко прикрикнуть на паникующую врачиху, даже ударить ее, чтобы отрезвить, вернуть рассудок. Но сделать это было некому…

Новый, еще небывалый по силе и ярости приступ боли подкинул затихшую было роженицу, свил в железные узлы мышцы, натянул сверх всякой меры нервы и жилы, и те стали скручивать, стягивать в колесо каменеющее тело. Уперев затылок и пятки в топчан, женщина все выше и выше поднимала живот, будто и впрямь намереваясь замкнуть это смертельное колесо. Из затененных провалов глубоких глазниц вспучились мутные зрачки, налились безумием, обуглившийся рот выдохнул:

— Ум… мираю!.. У-у-у-у…

Это «у-у-у» слилось в бесконечный стон, такой безысходный и жуткий, что у врачихи кровь заледенела в жилах и она потерянно залопотала:

— Миленькая… Хорошенькая… Не умирай… Слышишь? Не умирай только!.. Погоди… Сейчас мы тебе укольчик…

По маленькому, очень милому лицу врачихи струились пот и слезы. Но обезумевшая от боли роженица уже не видела, не слышала утешительницу и укола не почувствовала.

Тут к врачихе подошла старая, сгорбленная санитарка с непомерно большими, неженскими, клешнятыми руками. Тронув девушку за плечо, санитарка сказала сипловатым грубым голосом:

— Заздря не убивайся, девка. Баба здоровая, ребенок не первый. Сдюжит. А помогнуть надо.

И они стали помогать…

Больничка была совсем крохотная, недавно построенная. В палатах еще не выветрились волнующие запахи масляной краски, извести, свежей древесины. Двери, рамы и подоконники слепили первозданной непорочной белизной, пол зеркально отсвечивал, постельное белье и халаты ласкали глаз свежестью и новизной.

Стояла больничка на некрутом взгорке, чуть на отшибе от поселка, в котором жили нефтяники, разрабатывающие новое, Семеновское месторождение, нареченное так в память о трагически погибшем здесь начальнике нефтеразведочной экспедиции. Поселок Семеновка находится в лесотундре, на водоразделе двух мансийских рек — Сарьягуна и Хоман-хо, в шестистах километрах по прямой на север от Турмагана. Семеновка рождалась как вахтовый поселок, предназначенный лишь для временного проживания буровиков, вышкомонтажников, шоферов и иных рабочих, завозимых сюда на неделю из приречного городка Сомово, где расположено было Сомовское нефтепромысловое управление, которое и слепили из балков-вагончиков, бараков да щитовых домишек, слепили кое-как, на скорую руку, без минимальных коммунальных удобств и служб быта. Однако на первом же месяце жизни Семеновки стало ясно, что вахтовый поселок не получился, а появится еще один обыкновенный рабочий поселок и ему нужно было спешно строить все необходимые соцкультбытобъекты. Аллюром, задыхаясь и спотыкаясь, переделали один барак под ясли, другой — под школу, третий — под клуб. Кромсали, перелицовывали, перекраивали, ломали да перестраивали, чтоб и баню, и пекарню, и столовую, и еще многое иное, такое же неотложное, дать растущему как на дрожжах населению нефтяной Семеновки. Зато больничку, главврачом которой была жена начальника промысла, не приспосабливали, а строили специально, и хоть по самодельному проекту, но выстроили добротно и красиво. Срубили из лиственницы светлый, нарядный, уютный теремок. Лес вокруг не тронули, и в раскрытые форточки и окна ветер заносил сладковатый и щекотный аромат багульника, либо терпкий с ладанным привкусом запах разогретой сосновой смолы, либо сонный дух пожухлой, прелой зелени.

Рабочие на Севере — стойкий, терпеливый, закаленный народ. И хоть болеют они, как все люди, самыми разными болезнями, в больницу стараются не попадать: лучше, недомогая, на работе прокантоваться, пересилить, переломить хворь, чем на белых простынях отлеживаться либо с бюллетенем в кармане дома сидеть. «Хворый день — бросовый», — говорили рабочие не только потому, что «бюллетенный» день оплачивается ниже, но и потому, что только на миру и в работе чувствовали себя нормально…

Сейчас в больничке коротали ненастные осенние дни всего пятеро. Были они «ходячими», обо всем давно переговорили, досыта наспорились, намечтались и теперь, столпясь подле дверей родильного отделения, с участием вслушивались в долетавшие оттуда голоса и гадали, советовали, интересовались, нимало не смущаясь тем, что советы их никому не нужны, а вопросы и догадки — неуместны. Больше всего их занимало: кто эта женщина, откуда приехала, почему без мужа? Даже собранные воедино сведения о смуглолицей роженице оказались чрезвычайно отрывочны, беглы и поверхностны, и это лишь подстегнуло, подогрело любопытство.

В Семеновке не было тайн. Люди знали друг

о друге даже то, чего не хотели знать. О тех же, кто были поприметней должностью, или внешностью, иль иными какими-то свойствами, семеновские кумушки могли порассказать великое множество занимательных, развлекательных, удивительных историй. И только о женщине, чей голос долетал сейчас из-за белых дверей родилки, никто из собравшихся подле ничего толком не знал. Эта смуглолицая, молчаливая женщина появилась в поселке минувшей зимой. Красивая и отрешенная, она шла серединой улицы, слегка на отлете держа в левой руке чемодан, а в правой — руку сынишки. О чем говорила она с начальником промысла? — осталось тайной. В тот же день ее оформили лаборанткой, отвели под жилье крохотную комнатенку красного уголка молодежного общежития. Молодая, яркая, одинокая женщина сразу завладела вниманием обитателей холостяцкого общежития, ей наперебой предлагали и услуги, и поддержку, и любовь, но… «Спасибо», «Не надо» — вот и все, чем одаривала она доброхотов и поклонников. Наиболее упорные из них пытались найти путь к сердцу женщины через сына, однако мальчик оказался на диво несговорчивым, малоречивым и некомпанейским. Чем меньше знаем мы о человеке, тем больше он интересует нас. Гордая независимость, неприступность одинокой незнакомки невесть почему раздражали и гневили многих семеновских женщин. «Подумаешь, недотрога», «Скажите, блоковская незнакомка», «Знаем мы таких тихих да гордых, не зря говорят, в тихом омуте…» И дружно принялись искать чертей в прошлой и настоящей жизни красавицы башкирки. Когда же та примелькалась, интерес к ней поослаб, количество претендентов в подруги резко пошло на спад, вдруг обнаружилось, что она — беременна. «Так вот где собака зарыта». «Недотрогу разыгрывала, а сама…» Любители заглядывать в чужие спальни дали полный простор своему воображению, породив на свет великое множество полуфантастических, трагических, романтических, мелодраматических и даже мистических историй, в которых башкирка выступала то соблазненной, то соблазнительницей, то «обманутой и покинутой», то «распутной и гулящей», охотницей за чужими мужьями и рублями. Странно, но ни сплетни, ни слухи, ни домыслы, ни загадочная беременность не оттолкнули от нее поклонников, напротив, среди них появились по-настоящему влюбленные, предлагавшие руку и сердце…

Дверь родилки распахнулась, выбежала растрепанная, ошалелая санитарка, метнулась в кубовую. Ее окатили картечью вопросов:

— Ну?

— Что?

— Как?

— Дочка! — не поворачивая головы и не замедляя бега, выпалила санитарка таким счастливым, ликующим, громким голосом, словно возвестила о каком-то чрезвычайно важном, всех касающемся великом и победном событии.

И сразу погас интерес к тому, что происходило за дверями родильного отделения, больные разошлись по своим палатам, дежурная медсестра подсела к столику и принялась расфасовывать лекарства. Никто не приметил, как тихо вышла из родильного отделения бледная молоденькая врачиха, пошатываясь, неверными шагами прошла к окну, легла грудью на подоконник, прижалась лбом к переплету рамы и беззвучно заплакала — легко, сладко, отдохновенно.

И темное, низкое, хмурое небо за окном тоже вдруг заплакало. Сперва скупыми, крупными слезами, а потом разошлось, разнепогодилось: накрыло поселок непроницаемым холодным дождем. Таинственно и угрюмо шуршал он в пожухлой траве, сбивал с берез и осин желтые и красные листья, стекал бесконечными струйками с еловых лап, настырно цокотил по железной крыше, бился в окна. Он что-то шептал, выговаривал — потаенно и невнятно, ворчал и вздыхал тревожно, и от его шума тупая, соленая грусть вливалась в душу, растворяя в себе заботы и думы, забывалось все земное, никчемными становились неотложные дела и заботы…

Опустошенная, обессиленная, беспомощная женщина лежала, закрыв глаза, слушала баюкающий томный шум дождя и как бы растворялась в нем: никли, путались, остывали чувства, все сильней становилась мягкая, ласковая грусть о чем-то прошедшем, о ком-то былом, но о ком? о чем? — бог знает, да и зачем: грусть очищала, успокаивала, усыпляла. Женщина засыпала, некрепко и ненадолго, но тут же оказывалась в неправдоподобно яркой степи, по которой неслышно скакали кони, белые кони. Когда пелена сна тоньшала и она явственно слышала монотонный, грустный шум дождя за окном, видение не пропадало, лишь отдалялось, отчего панорама расширялась, степь становилась воистину бескрайней, а лошади вовсе бесплотными, невесомыми, плывущими по воздуху. Женщина махала уплывающим белым лошадям, и слабая, беспомощная улыбка шевелила искусанные припухшие губы…

Просыпались мысли — неясные, ломкие, рваные, — вяло шевелились, двигались, обретая направление и цель. Сперва они падали как капли дождя:

«Жизнь…

Что это?..

Зачем?..

Это сын и Гурий…

И эта маленькая…

Как ее назвать?..»

Капли сдваивались, страивались, удесятерялись, превращаясь в непрерывную витую нить — бесконечную и зыбкую, готовую оборваться в любой миг.

«Жизнь — радость. Все — радость. Кругом — радость. Солнце. Степь. Белые лошади. Белые волосы Гурия. Руки его — сильные, крепкие, нежные. Где он? Ищет? Думает? Нужна ли?.. Жизнь беспощадна, жестока. Сколько ждала? Через что прошла? Только прикоснулась и в спину. В спину. Могла и наповал… Ни мужа. Ни любимого… Дочка… Не приметишь, как подомнет, согнет, состарит жизнь. Что же это? Вынырнешь, промчишь галопом… по прямой, по кривой, по извилистой — все равно тот же миг… и нет тебя. Был ли? Жил ли?.. Приснилось?.. Кому?.. Когда?.. Безумно мудрая, прекрасно-страшная, желанно-никчемная — жизнь…»

Поделиться с друзьями: