Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Большой марш (сборник)
Шрифт:

И вот в маленькую комнатку Прасковьи Антоновны, в маленький ее дворик с клумбой и вишенкой, в тихое, укромное, уединенное доживание одинокой, сломленной, совсем уже старой жизни – ворвались вдруг вести, привезенные журналистами из Франции. Приехали корреспонденты, фотографы, сначала одни, потом другие, появились в газетах статьи, прозвучали по радио, опять стали приезжать корреспонденты – из Москвы, из области, работники из телестудии. В разных городах нашлись Ленины школьные друзья, – их собрали на телеэкране, они вспоминали Леню, каким он был; его лицо, переснятое с групповой карточки, смотрело с экрана, а Лениных друзей слушали, смотрели на него несколько миллионов человек…

Наконец к Прасковье Антоновне пришло совсем уже ошеломившее ее на первых порах известие, что, если желает, она может поехать во Францию, на могилу сына. Жители партизанских деревень шлют ей свое приглашение, будут рады ее принять, московские корреспонденты берут организацию этой поездки на себя, так

что Прасковье Антоновне самой не надо ни о чем нигде хлопотать, все будет сделано за нее другими людьми, – было бы только с ее стороны согласие…

Побывать на могиле сына, о котором столько времени не было ничего известно, и вот – возможность хоть так, но проститься с ним перед вечной уже разлукой, – любая мать тут не стала бы раздумывать, решать – ехать или нет. Слабые силы, слабое здоровье, старое, больное сердце – с этим Прасковья Антоновна сумела бы как-нибудь сладить, нашла бы, как себя перемочь. Но – во Францию, на другой конец Европы, в чужую страну, к чужим людям, говорящим на непонятном языке…

Тут надо сказать о Прасковье Антоновне, что всю свою жизнь она была робкой, неуверенной в себе, застенчивой. Она терялась среди незнакомых людей, робела, если надо было обращаться к должностным лицам любых рангов, хотя бы даже к председателю уличного комитета или участковому милиционеру. В библиотеке заведующая для нее была уже высоким начальством, а если приходил инспектор райотдела культуры Василий Иванович Соловьев, который жил на одной с Прасковьей Антоновной улице и которого она знала еще Васей, в коротких штанишках, стреляющим из рогаток в воробьев, – она волновалась до перебоев в сердце, до того, что забывала порядок полок и стеллажей и не могла сразу найти нужные ему книги. Понимала, что глупо так себя вести, так робеть, но такой уж она была, в другой раз опять терялась, неизвестно чего робела, краска волнения выступала у нее на лице… Она почти никуда не выезжала из Ольшанска за всю свою жизнь, даже поездка в областной город представлялась ей событием, которое ей не по силам, не по возможностям ее ума, характера, находчивости, расторопности, житейского умения. А тут – Париж, Франция!

Не сосчитать, сколько было переговорено Прасковьей Антоновной об этом с Олимпиадой Григорьевной, с другими знакомыми, сколько было высказано всяких соображений, сомнений, опасений. А вдруг она разболеется там? Ведь это не среди своих, каким-то чужим, посторонним людям хлопоты, беспокойство, неудобства… Такое, например, взять: ведь сколько глаз на нее будет там смотреть, судить по ней обо всем Советском Союзе; стало быть, надо прилично одеться, а для этого приобрести сразу много дорогих вещей – и туфли, и платье, и шляпу, пальто или хотя бы плащ – потому что на осень намечается поездка. Мелочи вроде, а каждая – задача. Даже вот – чемодан! С каким-нибудь не поедешь, заграница, надо покупать новый, современного вида…

Олимпиада Григорьевна вникала во все подробности, обдумывала их вместе с Прасковьей Антоновной, а затем и самостоятельно, дома; дни ее целиком были наполнены этим, проходили в такой зараженности волнениями и заботами старой подруги, что временами совсем стиралось, что она только собирает ее, а не готовится вместе с ней в эту поездку. И если кто-нибудь мог заглянуть при этом в душу Олимпиады Григорьевны, в ее сокровенные уголки, то, как ни странно, он бы обнаружил в ней нечто очень похожее на зависть. Нет, не к тому, что Прасковья Антоновна поедет за границу, во Францию, а к тому, что, благодаря московским журналистам, у Прасковьи Антоновны есть теперь утешительное для ее души знание, что хоть и далеко, на чужой земле, но существует прах, незабытая, незатерянная могила ее сына, тогда как Олимпиада Григорьевна, потерявшая на войне брата, мужа, двух сыновей, лишена горького счастья, выпавшего Прасковье Антоновне, – хотя бы один только раз побывать на могилах своих близких, неизвестно где похороненных – и похороненных ли? – сыновей…

Как ни велики были колебания Прасковьи Антоновны, как ни пугало ее сознание слабых своих сил для такой поездки, страх сложностей, которые она не знала, как преодолеть, – в то же время она чувствовала, что, если не поедет, убоится, пропустит этот случай, она никогда не простит это себе. Душа ее, ум, нервы дошли до странной обостренности, до способности восприятия в виде реальности невозможного и нереального: при ее постоянном все долгие предшествовавшие годы ощущении сына как продолжающего все-таки где-то свое существование, только без права подать весть, заявить о себе, ей казалось, верилось как в саму правду, что и он не простит ее за то, что она не навестила его, такого одинокого, такого от нее и от всего родного ему отъединенного, брошенного в такую даль и так истосковавшегося по материнской близости, по ее присутствию. Ей казалось даже, что, когда она будет около него, это время будет не минутами безмолвия и скорби и все такой же непреодолимой разъединенности их в мире, а минутами совсем живого соприкосновения друг с другом, как в прежней их жизни, до роковой черты, проведенной войной, минутами совсем как явь ощутимого общения, такой слышимой беседы с ним, что для ее слуха вновь во всей своей

живой силе будет звучать его голос, незамолкающий в ее памяти, только лишь слабеющий, угасающий с годами, как бы удаляющийся от нее все дальше и дальше…

…Многие опасения, тревоги Прасковьи Антоновны оказались напрасными, все устроилось, даже с экипировкой – ей помогли, дали для этого нужные средства. К назначенному сроку она была готова, и в середине октября Олимпиада Григорьевна и знакомые проводили ее на местном вокзале в Москву.

5

Утром, когда поезд приближался к Москве, а в вагонном окне мелькали желтые березки, дачные домики, мокрые от дождя асфальтные шоссе с грузовиками, покорно ожидающими за опущенными шлагбаумами прохода поезда, когда пассажиры уже доставали с полок чемоданы и сумки и хотя еще ехали – вид у всех был людей приехавших, с выражением на лицах не поездных, дорожных, а каких-то уже московских забот, – на Прасковью Антоновну напало томящее беспокойство. Ей обещали, что в Москве ее встретят. Но пригородные строения мелькали за окном все гуще, вместо дачных поселков виднелись одни многоэтажные громадины, тонкие, плоские, похожие на пчелиные соты, поставленные на ребро, и, так же как соты ячейками, чернеющие тесными рядами окон, все чаще проносились платформы с толпами ожидающих людей, все явственней чувствовалось приближение огромного, неохватного, необозримого города, рождавшее ощущение, что сам ты, отдельный человек, в такой же пропорции с этим приближением как бы убываешь, сокращаешься в размерах, мельчаешь до ничтожной малости; потом поплыла мимо окна, замедляясь, и остановилась последняя платформа с носильщиками возле тележек, вмиг наполнившаяся хлынувшими на нее из всех вагонов пассажирами, – и Прасковья Антоновна окончательно струхнула, что те, кто должен ее встретить, без кого она беспомощна и не сможет ступить на московской земле даже шагу, просто-напросто не найдут ее в этом многолюдстве, пестрой беспорядочной человеческой сутолоке.

Однако страх ее был напрасен. Чьи-то голоса уже произносили ее имя-отчество, какие-то улыбающиеся люди, в которых она не сразу узнала приезжавших в Ольшанск журналистов, уже пробирались к ней навстречу по вагонному коридору, чьи-то руки вмиг подхватили ее чемодан, в то время как другие руки предупредительно поддерживали ее под локоть, помогая выйти из вагонного тамбура на платформу.

Черная, выстланная внутри мягким ковром, плавно тронувшаяся с места машина, на сумасшедшей скорости недолгий полет куда-то вместе с так же несущимися справа и слева другими машинами, под расспросы – удобно ли было Прасковье Антоновне в дороге, как она себя чувствует, не утомилась ли; подъезд, сверкающий черным мрамором, стеклом, сталью, качающиеся в одну и другую сторону массивные стеклянные двери, светлый гостиничный вестибюль с колоннами, выстланный светло-серыми полированными гранитными плитами, на которых, казалось, ступив, можно тут же поскользнуться, как на льду…

Потом лифт с быстро бегущими на табло цифрами этажей, сами собой с мягким звуком закрывающиеся и открывающиеся двери.

Прасковья Антоновна пришла в себя, стала более или менее отчетливо видеть окружающее уже только в гостиничном номере – с креслами, торшером, белым телефоном на маленьком столике, с низкой кроватью, на которой, кокетливо топорща уголки, стояла подушка в снежно-белой накрахмаленной наволочке. Пол в комнате был покрыт темно-зеленой тканью; на нее даже как-то неловко, жалко было наступить – так была она добротна, хороша, дорога на вид. Подошвы приятно тонули в ее мягком ворсе, шаги по комнате были совсем неслышны.

Еще внизу, в вестибюле, к журналистам присоединилась худенькая, лет двадцати трех, а если постарше – то совсем не намного, девушка. Она ожидала приезда Прасковьи Антоновны, подошла к ней, еще издали улыбаясь, протянула узкую, прохладную ладошку, назвала себя Таней.

В гостиничном номере, поставив под вешалкой чемодан Прасковьи Антоновны, устроив на деревянные плечики ее плащ, усадив ее в кресло, журналисты представили Таню уже обстоятельней. Сказали, что она будет в поездке переводчицей и устроителем всех дорожных и прочих дел, – пусть Прасковья Антоновна не стесняется, эксплуатирует Таню на все сто процентов, обращается к ней за всем, что нужно. Таня хоть и молода, но окончила факультет иностранных языков, знает французский и английский, не раз уже ездила за границу с делегациями и туристами, у нее есть нужный опыт, и журналисты уверены, что Таня будет хорошей спутницей Прасковье Антоновне, они подружатся и поездка их пройдет вполне благополучно, как надо.

Таня, когда о ней говорили журналисты, сдержанно, молчаливо улыбалась, – улыбчивость, похоже, была присуща ее лицу, привычкой, выработанной профессией.

Прасковья Антоновна благодарно и смущенно кивала головой: ей было неловко, что столько человек ради нее одной оторвались от своих дел, конечно же, важных и значительных – ведь они московские журналисты, то, что они пишут, читает вся Советская страна, совестно перед Таней, которую, вероятно, оторвали тоже от чего-то гораздо более важного; может быть, даже эта поездка – только излишняя и обременительная для нее обуза, совсем ей не по желанию, не по охоте…

Поделиться с друзьями: