Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Большой марш (сборник)
Шрифт:

По привычке ей захотелось чаю, она не пила его с самого Ольшанска. Пачка заварки есть в чемодане, есть и мед, сушки. В гостиницах для постояльцев должны держать кипяток. Время неурочное, но, может быть, ей все же не откажут, дадут?

Она вышла в освещенный коридор. Он тянулся далеко в обе стороны, Прасковья Антоновна пошла по мягкой дорожке мимо одинаковых дверей из темного блестящего дерева.

Коридор, ковровая дорожка, делавшая неслышными шаги, вывели ее на небольшую площадку. Там стоял стол с ярким бело-матовым шаром горевшей лампы. За столом сидела пожилая женщина в пенсне – дежурная. Стеклышки, сверкая отраженным светом лампы, неодобрительно, как показалось Прасковье Антоновне, направились на нее. Глаза женщины

были неразличимы, прятались за бликами, а лицо было оплывшее, с оттянутыми мешочками по сторонам подбородка.

Прасковья Антоновна поняла уже, что просьба ее будет бесполезной, здесь не районный Ольшанск с его простотой и добродушием нравов, быта, не та эта гостиница, не тот тут порядок, чтоб беспокоить дежурных по таким поводам. Но дежурная смотрела, ожидая, и Прасковья Антоновна была вынуждена все-таки робко спросить:

– Нельзя ли кипяточка?

– Что вы, какой кипяток, второй час ночи!

Это сказано было тоном, каким встречают лишь несообразные, нелепые причуды.

– Чаю попить хочется… – проговорила Прасковья Антоновна, искренне устыжаясь своего действительно, как она уже это вполне чувствовала, нелепого, смешного желания.

– Вздумали среди ночи! Вот откроется утром буфет – тогда и попьете.

– Да буфет мне не нужен, мне бы просто кипяточку стакан… – Прасковья Антоновна уже не просила, ей только хотелось как-то оправдаться перед строгой дежурной.

– Где же его для вас взять? Это раньше когда-то, при царе Горохе, кипятильники в гостиницах стояли, а теперь обслуживание культурное. Только через буфет.

Дежурная была та самая, что и днем, когда Прасковья Антоновна приехала. Журналисты брали у нее ключ, она говорила с ними очень даже любезно, улыбаясь, пенсне ее тогда сверкало совсем по-другому – заодно с ее улыбками, блеском искусственных зубов. Но она, видать, понимала разницу людей и тоже делала им свои различия. Журналисты – это было одно, какого они ранга люди – это она уловила, почуяла с первого взгляда; Прасковью Антоновну опытные ее глаза видели тоже насквозь, кто она и откуда. И на таких, похоже, у нее было не принято расточать свою вежливость.

Прасковья Антоновна все это поняла, но сердце ей томила тоска, ей было маетно, неуютно в своем одиночном номере, это чувство усиливалось от огромности всего здания, где все так богато и дорого отделано, но в то же время как-то так, что будто и не человеческими руками, радует глаз, но не греет души, ее тянуло с кем-нибудь поговорить, все равно с кем, лишь бы с живым человеком, хотя бы даже с этой нелюбезной, без всякого человеческого тепла, женщиной. И потому она, вместо того чтобы уйти, в нерешительности, в неловкой для себя заминке стояла у столика.

– Боюсь вот проспать… В шесть мне уже ехать… – произнесла Прасковья Антоновна – опять как бы извиняясь перед дежурной, теперь уже за то, что не уходит, торчит перед ней, перед ее казенным полированным столом, внушающим всем своим строгим видом, что перед ним полагается задерживаться только по делу, и то – ненадолго.

– Вы из какого – из девяносто третьего? – Дежурная поглядела в свои бумажки. – Нечего вам волноваться. Про ваш отъезд записано, идите себе, спите, полшестого вас разбудят по телефону.

– Да все-таки как-то беспокойно… Вдруг телефон испортится или забудут…

– Такого не бывает, – сказала дежурная с просквозившей насмешливостью над провинциальными опасениями Прасковьи Антоновны.

На полу, рядом с тумбочкой по левую сторону от стола, – Прасковья Антоновна только сейчас это заметила, – блестел никелем электрочайник со шнуром. Казенный, чтоб дежурные по этажу, не покидая своего места, могли позавтракать, попить чаю, если захочется… Значит, обманула ее дежурная, сказавши, что негде сейчас взять кипятку, просто не нашлось у нее доброты. А ведь ей стоило только протянуть руку, воткнуть штепсель в розетку… Прасковья Антоновна

ничего не сказала вслух. Она будто даже не заметила электрочайника. Мало ли почему дежурная промолчала про него. Может, им не велено угощать постояльцев, есть какие-нибудь правила на этот счет, – служебная, дескать, вещь, только сотрудникам, не для всеобщего пользования…

Все же у Прасковьи Антоновны получилась заминка, неловкая, продолжительная пауза. Дежурная не поддерживала разговора, и нельзя было ждать от нее сочувствия, но Прасковья Антоновна все-таки поделилась с ней еще одним своим страхом:

– Вы не знаете случайно, на самолете сильно укачивает? Боюсь вот, никогда не летала. Даже на этих, на маленьких, что почту возят.

– Все живы остаются, – сказала дежурная. – С Дальнего Востока прилетают – и ничего.

Она отвечала равнодушно, нехотя, и так же равнодушно спросила:

– А вам куда лететь-то, далеко?

– Во Францию. В Париж.

– Ну, это не очень… – не удивляясь, сказала дежурная. Видать, привыкла в гостинице к таким пассажирам. – Вот если бы на Кубу или в Южную Америку…

Она помолчала – не испытывая интереса к делам и обстоятельствам Прасковьи Антоновны.

– К родственникам?

– Сын мой там. Леня.

– Дипломатом?

– Похороненный.

– Вот как! – сказала дежурная и впервые посмотрела на Прасковью Антоновну со вниманием, так, что было видно, что она действительно смотрит и видит. Пенсне ее царапало Прасковью Антоновну острым сверканием, но тут оно даже как будто перестало блестеть, обозначились глаза – блеклые, утомленные, в набрякших веках, окруженные морщинами: глаза почти такой же старой женщины, как Прасковья Антоновна, уставшей от жизни, от нелегких ее забот, от бессонных ночных дежурств, от бесконечной смены постояльцев, среди которых попадаются разные – и шумные, на радостях от своего пребывания в Москве набравшиеся сверх меры напитков и вызывающие беспокойство, беспорядок, и ей, женщине, надо их обуздывать, усмирять.

– Давно? – спросила дежурная.

– В войну еще. А узнала я про это, можно сказать, только что, вот этой весной. Могила его отыскалась.

Прасковья Антоновна стала рассказывать, как дошла до нее эта весть, как позвонили сначала из Москвы в Ольшанский военкомат, стали спрашивать – был ли такой, ее сын, среди призванных в сорок первом году, кто из его родни проживает сейчас в Ольшанске, с кем можно поговорить…

Дежурная слушала, лицо ее сделалось напряженным, складки на нем обвисли еще резче, заметней, глаза не мигали.

– А до этого ничего и не знали, столько лет?

– Ничего. А уж куда я ни писала. И военкомат запросы посылал.

Дежурная молчала. Мелко задрожали мешочки по сторонам ее подбородка, вздрогнули, искривились морщинистые складки под нижними веками. Она поспешно полезла в тумбочку, достала сумку, из сумки – платок, заморгала, стала сморкаться.

– У меня тоже сын был… – сказала она, и хриплый звук в горле прервал ее голос. – Володя…

Слезы заструились по ее щекам из-под пенсне, так обильно, будто это прорвался какой-то их запас, всегда готовый у женщины при воспоминании о своем не вернувшемся сыне. Это было неожиданно – такая откровенная вспышка горя в такой внешне суровой, черствой женщине.

Через минуту она сумела себя остановить, но веки ее остались красными, отечно вспухшими; пенсне, соскользнувшее с переносицы, лежало перед ней на столе, белый свет лампы радужно дробился в его мокрых стеклышках.

– …в сорок четвертом, уже когда Польшу освобождали… – Дежурная комкала мокрый платок в руках, хотела найти сухой уголок, протереть пенсне; дыхания ее не хватало на целые фразы. – У меня есть бумага… прислали тогда еще… Какой-то городок, на картах даже нет… Я туда не ездила. Могила – неизвестно, есть ли, скорей всего схоронили в какой-нибудь общей, без имени… Да и как туда поедешь, это сложное дело, долго хлопотать…

Поделиться с друзьями: