Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ты снова услышал робкий вопрос, который она так часто задавала, на самом деле не ожидая ответа: «Сколько же это будет продолжаться?» И ты увидел, как она, лежа на кровати, смотрела на окно, за которым начиналось утро — ледяной свет, красноватый отблеск; глядя на него, ты всегда думал: лучше бы им не попадаться, лучше бы спать и не видеть этих лучей, не знать, что от них никуда не деться, что в их отблесках все кажется мертвым, не надо смотреть на мир теней в час, когда весь город спит, а редкие прохожие на мостах отворачиваются, чтобы не напугать кого-нибудь беспокойным блеском своих глаз; и ты услышал собственный голос: «Трудно сказать». И, после паузы: «Может быть, они и вообще не придут?» — ведь шла неделя за неделей, но вторжение не начиналось; и ты смотрел, как она вставала, смотрел на небо, на небрежно размазанные по нему пятна наступающего дня, смотрел, как она потягивалась в утренних сумерках, и на ней было белье хозяйки, жены судьи, она стащила ее вещи на ночь, словно этим могла вознаградить себя за оплеухи и пощечины, она семенила на цыпочках перед тобой по комнате, грациозно, с легкостью, удивительной при том хитросплетении петель, крючков, ленточек и кружев, которые были на белье, а однажды она ухитрилась украсть бутылку вина, — когда с продуктами уже начались трудности и все продавалось по карточкам и тебя иногда посылали на другой конец города, на черный рынок поблизости от Брик-лейн, где удавалось раздобыть лишний кусок масла для девочек, яиц или чего-нибудь сладкого, «чтобы на малышек не страшно было посмотреть, чтобы они не выглядели как заброшенные голодные побродяжки».

Все это было уже после трибуналов; для разбирательства

вызывали поголовно всех иммигрантов, вызвали и тебя, и во время заседания показалось, что тебя немедленно вышвырнут из страны, когда председатель трибунала, бывший колониальный офицер, после короткого допроса объявил, что ты относишься к разряду подозрительных, и еще долго у тебя в ушах звучали его вопросы — почему ты бежал из своей страны, — вспоминалось, как въедливо он искал, в чем бы тебя обвинить, словно твое бегство было равносильно измене и ты в любой момент можешь совершить измену снова; закоснелые предрассудки, убогая премудрость старого рубаки и ваша взаимная неприязнь, возникшая с первого взгляда, — из-за них дело обернулось хуже некуда; жена судьи начала придираться, тем более что горничная прошла трибуналы, не вызвав подозрений; ты должен был выполнять все распоряжения, ограничивавшие твою свободу, жена судьи даже кое-что добавила по собственному почину — забрала у тебя велосипед и карту Лондона, запретила выходить из дома с наступлением темноты, то есть задолго до объявления комендантского часа, а в те немногие субботы и воскресенья, когда семейство судьи еще выезжало на море в Истборн, велела тебе отмечаться утром и вечером у соседей. Вам уже стало ясно как дважды два: враг существует, пусть даже везде в городе сохраняется видимость спокойствия; ее это устраивало, поскольку от мужа толку было мало — он все штудировал свои служебные бумаги, будто война была лишь неким фантомом, — поскольку в первые месяцы не сбылись предсказания о бомбардировках и военные сообщения приходили словно из другого мира; и тебе пришлось помалкивать, когда она раздула целое дело из твоего курения — совершенно серьезно вообразила, что огонек сигареты в твоей комнате могут заметить с воздуха, и она уже не оставляла тебя вдвоем с детьми, если девочки небыли отправлены в Бат, а жили дома; ты смотрел, как убежище в саду постепенно превращалось в нарядный парковый павильон с сердечком на двери и надписью, взывавшей к милости Божьей, эдакий приют уединения, куда она вдруг бросалась, чтобы устроить ревизию своих припасов — консервов в жестяных коробках и стеклянных банках, а сколько раз она после дождя натягивала резиновые сапоги, удалялась в свой «эрмитаж» и, стоя по колено в грязи, без посторонней помощи, самоотверженно собирала воду пластмассовым ведерком. Ее кипучая энергия в любую минуту могла исчезнуть, сменившись глубокой апатией: то она со всех ног бросалась на улицу, к вагончику ПВО, проверять противогазы, или металась по дому, проверяя, хорошо ли закрыты окна, как будто речь шла о мерах против обыкновенных квартирных воров, а то опять — ни на шаг из гостиной, сидела там, как подбитая птица, совершенно неподвижно, обложившись подушками, — традиционный типаж, соблазнительница со страниц бульварного романа, из граммофона лились танцевальные мелодии, раскрытая книга валялась на полу, но иногда она читала при свечах, — на стенах во всех комнатах прикрепили подсвечники — занавеси были задернуты, люстра под потолком выключена, пахло как в церкви, и если она звала, ты не мог решить — пойти в гостиную или потихоньку улизнуть, скрыться, уповая на то, что она уже позабыла о тебе, и не надо будет сидеть возле ее ног в ожидании распоряжений или выполнять какие-нибудь экстравагантные поручения — бежать на Кинг-кросс или Сент-Панкрас, чтобы узнать расписание поездов совершенно несуразных направлений, смотреть, не убраны ли на Севил-роу деревянные щиты, которыми заколочены витрины, не продают ли опять крабов на Биллингсгейт, да хотя бы в киоск за свежими газетами. Возможно, дело было в резких переменах погоды или в сладковатом запахе, которым иногда тянуло из соседнего квартала, где находились мясные торговые ряды, запахе, смешанном с вонью выхлопных газов от грузовиков, которые подолгу стояли возле рынка, не заглушив моторы; когда воздух был пропитан этим запахом, жена судьи пребывала в элегическом не то угрюмом настроении, настороженно прислушивалась к тишине, словно ожидая, что вот-вот зазвонит колокол тюремной часовни — ее старинная башенка была видна из кухонного окна, — и под этот звон снова повезут на эшафот преступников, некогда повешенных в той тюрьме. А часто ей и говорить ничего не требовалось, ты все понимал без слов, достаточно было взглянуть на ее бледное лицо, ярко накрашенный рот, на слипшиеся волосы, старательно зачесанные наверх, с как бы случайно выбившимися колечками на висках, и влажно блестевшие губы, — и ты понимал, что она нездорова. Иногда она забывала, зачем позвала тебя, но случалось, ты был ей нужен в качестве зрителя, и ты уже ничему не удивлялся, после того как однажды она на глазах у тебя стала размазывать по своим голым ногам кулинарный красящий порошок — посоветовала одна знакомая, лучше, мол, поберечь шелковые чулки, их же скоро будет не достать в магазинах, — коричневый порошок, который добавляют в соус для жаркого; она распахнула халат, обнажив ляжки, зеленовато-белые, бледные, и ты увидел, что она водит по ногам широкой мягкой кисточкой, вверх-вниз, медленно, и ты смотрел, потом отвел глаза, ты почувствовал, что какой бы ни была сейчас твоя реакция, она будет неправильной. Дальше — больше, ты уже был рад-радешенек, если хоть изредка выдавался свободный часок и можно было пойти в кино, даже телефонным звонкам с Майл-Энд-роуд, раздававшимся в самое неурочное время, ты теперь радовался, ведь они позволяли тебе улизнуть от нее; ты катал по улицам бабушку в инвалидном кресле, будто только о таком времяпрепровождении и мечтал всю жизнь, вез старушку, куда она указывала своей палкой, катал, пока хватало сил, и тебе передавалась ее ребяческая радость, ее волнение, если в доках, когда вы туда добирались, шла разгрузка судов: ну нет, не так уж плохи дела! — в ее голосе звучала убежденность — не важно, если слова тонули в грохоте портовых кранов, а обрывки фраз уносил ветер.

Мгла за окном, похоже, сгущалась, на небе вспыхивали зарницы, и один из солдат сказал, ткнув большим пальцем в сторону спящих:

— Не я дал приказ везти их куда-то, как скотину на убой. По мне, так лучше бы я знать ничего не знал…

И другой перебил:

— Брось, не преувеличивай!

Ты вспомнил, как жена судьи целыми днями не отставала от мужа, все снова и снова заводила свое, и подумал, что надо было, наверное, как-то подольститься к ней, да только это ни к чему не привело бы, и ты опять явственно услышал ее голос, через неплотно закрытую дверь столовой он доносился в коридор, где ты ждал.

— Сколько можно с ними церемониться! — крикнула она во весь голос, но тут же ее уверенность пропала, дальше она, похоже, повторяла чью-то назойливую трескотню: — Для чего их допрашивали, почему теперь ничего не предпринимают?

Он сидел против нее за обеденным столом — по двум другим сторонам сидели девочки и слушали, разинув рты.

Чепуха, Эльвира. Полно, ну, что ты такое говоришь?

И она, упрямо:

— Только то, о чем пишут газеты!

— Чепуха!

— Их надо посадить за решетку!

И он отложил вилку и нож, надел очки, лежавшие рядом с его тарелкой, и посмотрел, словно не сразу освоившись с фокусным расстоянием:

— Ты не понимаешь, о чем говоришь.

Всего за неделю до этой сцены ты гулял по Пэлл-Мэлл с горничной, был один из первых теплых дней ранней весны, в субботу, на улицы высыпали люди, нарядные, словно в мирные дни, они прогуливались с таким видом, будто и не подумают бежать в убежище, если завоет сирена, а если все-таки придется, то ни за что не потеряют самообладания; горничная говорила о своих страхах — что вы с ней можете потерять место, она очень беспокоилась, дергала тебя за рукав и, ни на миг не умолкая, говорила и говорила все о том же. На улице было много военных, но, кроме них, нигде не было заметно чего-то необычного, к небу, пятнистому от аэростатов, все привыкли, привыкли и к тому, что на окнах чуть не в каждом доме были крест-накрест наклеены бумажные полосы, чтобы при ударе

стекла не разлетелись, как снарядные осколки, да и мешки с песком лежали на улицах будто от сотворения мира, и то, что памятники вместе с пьедесталами были заколочены в деревянные будки, а иные вообще исчезли, никого не огорчало, погода стояла хоть куда, в самый раз для акварелиста, и тебе совсем не хотелось слушать это нытье. Страхи горничной казались тебе преувеличенными — чепуха, не выгонят же вас, да, конечно, в доме судьи целыми днями шли препирательства, трибуналы, что ж, это серьезно, но если дойдет до дела, никто не вспомнит об их решениях, и ты шел с ней, ни дать ни взять — один из тогдашних лондонских мечтателей, бравировавших своей беззаботностью, болтавших о модном военном стиле в одежде, о недавнем выходе к народу обеих принцесс, а то и о чудном воздухе, какого не запомнят старожилы: если-де из-за нормированной продажи бензина все автомобили пойдут на металлолом, то это уже тем хорошо, что можно будет дышать полной грудью.

— Днем тебя вечно нет дома, ты не представляешь, что творится! — сказала жена судьи. — Воля твоя, но знай — дождешься, что прислуга свернет тебе шею!

И судья посмотрел на девочек, которые сидели, не притрагиваясь к еде, и переглядывались через стол, и прижал палец к губам:

— Эльвира, прошу тебя, Эльвира!

И опять она:

— Вирджил!

И опять он:

— Эльвира!

Солдаты слезли с подоконника, при этом стволы их винтовок столкнулись, с неожиданно глухим стуком, и снова стали слышны шаги по гравию, несколько мгновений тебе казалось, что шаги раздаются на месте, не удаляясь, но вдруг все стихло, окна теперь зияли, как две дыры в пустоте. Кажется, заснули наконец и твои соседи, ты слышал их дыхание, спинами они прижимались к тебе с боков, а когда снова поднялся ветер, его шум на некоторое время поглотил все звуки, стоны и непрекращающийся надсадный кашель, и ты еще острей почувствовал запах чужого пота, от которого ты задыхался, как будто это был запах животного, набросившегося чудовища, которое в темноте сдавило тебя щупальцами и затягивало куда-то в глубину, на дно жуткого болота, на поверхности которого лопались, поднимаясь из болотного нутра, тысячи и тысячи пузырей, испускавших ядовитый удушливый газ. Удивило тебя лишь то, как легко ты сдался, увязнув в болоте, как вяло сопротивлялся засасывавшей трясине, и странно было, что ты сохранял присутствие духа, видел себя как бы со стороны; а ведь на самом деле в последнее время движение, которое ты вроде бы и раньше иногда замечал, усиливалось, ты чувствовал, что тебя словно выталкивает из самого себя, и оставшаяся жизнь — не твоя жизнь, и вот в конце концов несколько часов назад ты стал частицей общей массы, был поглощен телом, потевшим здесь, в сырой духоте, жадно хватающим воздух десятками ртов.

На Пасху судья с семьей последний раз поехал на море, отправился отдыхать вместе с целым караваном лондонцев, которые еще не утратили вкус к приключениям и, пустив в расход припасенный бензин, устремились на морские курорты, словно надо было, пока не поздно, наверстать все упущенное раньше. Судья облачился в клетчатые брюки-гольф, короткую курточку и спортивную кепку, недавно отпущенные усы казались напомаженными; жена судьи вырядилась в блекло-голубое девичье платьице со складками и так лихо набекрень нацепила крохотную шляпку, что ты не смог удержаться от улыбки, когда она, подойдя, сквозь зубы процедила несколько распоряжений, с важностью воздев руки со сложенными щепотью пальцами, а девочки в матросках стояли у дверей дома, или нет, — они присели на чисто вымытых ступеньках крыльца, словно позировали фотографу, ты же в это время, пыхтя, заталкивал в багажник чемодан и увесистую корзину со съестным для пикников, теннисные ракетки и целый набор шляпных картонок разнообразнейших цветов. Наконец битком набитый автомобиль тронулся, ты надолго запомнил эту картину: сверкающий красным лаком драндулет, громко сигналя и переваливаясь с боку на бок, плывет по улице, мотор ревет, и все-таки чудится, машина, того и гляди, беззвучно плюхнется на дорогу, и еще видение: машина запряжена шестеркой крылатых коней, — разумеется, белых — они неловко подпрыгивают на месте, как аэропланы начала века, взвиваются на дыбы и вдруг — рухнули, рассыпались на куски под рукоплескания горничной, вместе с которой ты стоял возле дома и махал вслед уезжавшим, дабы проводить их должным образом. А потом, совсем скоро, в Гайд-парке по требованию лондонцев снова выставили складные стулья, раньше они были убраны, так как загромождали проход к вырытым щелям, а еще пару дней спустя в газетах стали печатать самые противоречивые сообщения о новых атаках врага на континенте, и оказалось, что спокойствие зимних месяцев было обманчивым. По улицам побежали автобусы, работавшие на газе вместо бензина, в небе с каждой ночью прибавлялось заградительных аэростатов, стволы зенитных орудий, которые вонзались в небо на самых неожиданных перекрестках, были направлены в сторону облачной гряды, неизменно высившейся вдали у горизонта. Воздушные тревоги, ложные, участились, и теперь при звуке сирен на улицах не оставалось ни души, а собаки, которых привязывали у входа в убежища, надсаживались лаем, пока сирены не умолкали. Люди, на днях вернувшиеся из своих деревенских укрытий, снова сломя голову бросились прочь из города, и ожидание вдруг в одночасье обрело совсем иной характер.

В последующие четыре недели жена судьи несколько раз отправляла девочек за город и снова привозила домой, еще она часами говорила по телефону с какими-то подругами, а вечером сообщала: в городе ходят слухи, что король уезжает в Канаду, озеро Лен Пондс в Ричмонде осушают, опасаясь налета гидропланов, которые там могут приводниться, — несла всевозможную чушь. Она пересказывала самую дикую околесицу, а если муж отмахивался, не моргнув глазом брала себе в союзницы горничную, разделявшую ее страхи, и без тени сомнения объявляла, что на острове Уайт волны выбросили на берег до неузнаваемости обезображенные трупы, великое множество трупов, что газоны в лондонских парках вскопали не с той целью, о которой официально сообщалось, нет, на самом деле там рыли ямы для массовых захоронений, а на бумажной фабрике в Бирмингеме давным-давно налажено производство дешевых картонных гробов. Дня не проходило, чтобы она не принесла новой ужасной вести, но даже непрекращающаяся болтовня, видимо, не давала ей успокоения, и похоже, ее излюбленной темой стал слух о том, что в случае нападения в Дуврском проливе разольют и подожгут огромное количество нефти, таким вот образом создадут огненный щит, за которым можно будет чувствовать себя в безопасности. — Недолго осталось ждать, недолго, — твердила она, словно верила, что угроза исчезнет, если без конца талдычить о ней. — Так и знай, Вирджил, скоро они будут здесь!

Он не реагировал или вдруг хмуро соглашался с женой:

— Знаю.

И она:

— Ничего ты не знаешь!

И он усмехался, словно речь шла о несимпатичных родственниках, сообщивших, что приедут погостить, и, как обычно перед их приездом, в доме начиналась ссора.

— Прошу тебя, Эльвира! Прошу тебя!

И она, раскрасневшаяся, вставала перед ним, распрямив плечи, подбоченясь, молча, или вдруг разражалась слезами и начинала бормотать что-то невнятное.

С первым проблеском света в сумерках проступила черная классная доска, но каракулей, оставшихся на ней со вчерашнего дня, вкривь и вкось написанных детской рукой букв, было не прочесть, ты так и не заснул, ты думал о том, как быстро они подошли к проливам, о том, что весь город начал прислушиваться, не доносит ли ветер грохота орудий. Внезапности не было, так что ты, позже, мог винить во всем лишь себя самого — ты же был слепым, ничего не замечал, а ведь сколько времени в городе ходили слухи об арестах, ты вообразил, будто произошла какая-то ошибка, когда пришли полицейские и предложили собрать самые необходимые вещи; конечно, надо было послушать горничную, надо было бежать, пока не поздно. Судья и его жена стояли на лестнице, он — в пижаме, она, несмотря на ранний час, — при полном параде, точно собралась уходить из дома, и ты затылком почувствовал взгляд судьи, когда он пожелал тебе удачи, и увидел, что его жена о чем-то говорит с полисменом, в то время как другой уводил тебя, крепко взяв за локоть, и ее смех еще долго звучал у тебя в ушах; ты вспомнил, как вышел в сопровождении двух полисменов на улицу, где ждал, дымя, черный автомобиль, где уже начинался новый день.

Поделиться с друзьями: