Британец
Шрифт:
Ты снова услышал робкий вопрос, который она так часто задавала, на самом деле не ожидая ответа: «Сколько же это будет продолжаться?» И ты увидел, как она, лежа на кровати, смотрела на окно, за которым начиналось утро — ледяной свет, красноватый отблеск; глядя на него, ты всегда думал: лучше бы им не попадаться, лучше бы спать и не видеть этих лучей, не знать, что от них никуда не деться, что в их отблесках все кажется мертвым, не надо смотреть на мир теней в час, когда весь город спит, а редкие прохожие на мостах отворачиваются, чтобы не напугать кого-нибудь беспокойным блеском своих глаз; и ты услышал собственный голос: «Трудно сказать». И, после паузы: «Может быть, они и вообще не придут?» — ведь шла неделя за неделей, но вторжение не начиналось; и ты смотрел, как она вставала, смотрел на небо, на небрежно размазанные по нему пятна наступающего дня, смотрел, как она потягивалась в утренних сумерках, и на ней было белье хозяйки, жены судьи, она стащила ее вещи на ночь, словно этим могла вознаградить себя за оплеухи и пощечины, она семенила на цыпочках перед тобой по комнате, грациозно, с легкостью, удивительной при том хитросплетении петель, крючков, ленточек и кружев, которые были на белье, а однажды она ухитрилась украсть бутылку вина, — когда с продуктами уже начались трудности и все продавалось по карточкам и тебя иногда посылали на другой конец города, на черный рынок поблизости от Брик-лейн, где удавалось раздобыть лишний кусок масла для девочек, яиц или чего-нибудь сладкого, «чтобы на малышек не страшно было посмотреть, чтобы они не выглядели как заброшенные голодные побродяжки».
Все это было уже после трибуналов; для разбирательства
Мгла за окном, похоже, сгущалась, на небе вспыхивали зарницы, и один из солдат сказал, ткнув большим пальцем в сторону спящих:
— Не я дал приказ везти их куда-то, как скотину на убой. По мне, так лучше бы я знать ничего не знал…
И другой перебил:
— Брось, не преувеличивай!
Ты вспомнил, как жена судьи целыми днями не отставала от мужа, все снова и снова заводила свое, и подумал, что надо было, наверное, как-то подольститься к ней, да только это ни к чему не привело бы, и ты опять явственно услышал ее голос, через неплотно закрытую дверь столовой он доносился в коридор, где ты ждал.
— Сколько можно с ними церемониться! — крикнула она во весь голос, но тут же ее уверенность пропала, дальше она, похоже, повторяла чью-то назойливую трескотню: — Для чего их допрашивали, почему теперь ничего не предпринимают?
Он сидел против нее за обеденным столом — по двум другим сторонам сидели девочки и слушали, разинув рты.
— Чепуха, Эльвира. Полно, ну, что ты такое говоришь?
И она, упрямо:
— Только то, о чем пишут газеты!
— Чепуха!
— Их надо посадить за решетку!
И он отложил вилку и нож, надел очки, лежавшие рядом с его тарелкой, и посмотрел, словно не сразу освоившись с фокусным расстоянием:
— Ты не понимаешь, о чем говоришь.
Всего за неделю до этой сцены ты гулял по Пэлл-Мэлл с горничной, был один из первых теплых дней ранней весны, в субботу, на улицы высыпали люди, нарядные, словно в мирные дни, они прогуливались с таким видом, будто и не подумают бежать в убежище, если завоет сирена, а если все-таки придется, то ни за что не потеряют самообладания; горничная говорила о своих страхах — что вы с ней можете потерять место, она очень беспокоилась, дергала тебя за рукав и, ни на миг не умолкая, говорила и говорила все о том же. На улице было много военных, но, кроме них, нигде не было заметно чего-то необычного, к небу, пятнистому от аэростатов, все привыкли, привыкли и к тому, что на окнах чуть не в каждом доме были крест-накрест наклеены бумажные полосы, чтобы при ударе стекла не разлетелись, как снарядные осколки, да и мешки с песком лежали на улицах будто от сотворения мира, и то, что памятники вместе с пьедесталами были заколочены в деревянные будки, а иные вообще исчезли, никого не огорчало, погода стояла хоть куда, в самый раз для акварелиста, и тебе совсем не хотелось слушать это нытье. Страхи горничной казались тебе преувеличенными — чепуха, не выгонят же вас, да, конечно, в доме судьи целыми днями шли препирательства, трибуналы, что ж, это серьезно, но если дойдет до дела, никто не вспомнит об их решениях, и ты шел с ней, ни дать ни взять — один из тогдашних лондонских мечтателей, бравировавших своей беззаботностью, болтавших о модном военном стиле в одежде, о недавнем выходе к народу обеих принцесс, а то и о чудном воздухе, какого не запомнят старожилы: если-де из-за нормированной продажи бензина все автомобили пойдут на металлолом, то это уже тем хорошо, что можно будет дышать полной грудью.
— Днем тебя вечно нет дома, ты не представляешь, что творится! — сказала жена судьи. — Воля твоя, но знай — дождешься, что прислуга свернет тебе шею!
И судья посмотрел на девочек, которые сидели, не притрагиваясь к еде, и переглядывались через стол, и прижал палец к губам:
— Эльвира, прошу тебя, Эльвира!
И опять она:
— Вирджил!
И опять он:
— Эльвира!
Солдаты слезли с подоконника, при этом стволы их винтовок столкнулись, с неожиданно глухим стуком, и снова стали слышны шаги по гравию, несколько мгновений тебе казалось, что шаги раздаются на месте, не удаляясь, но вдруг все стихло, окна теперь зияли, как две дыры в пустоте. Кажется, заснули наконец и твои соседи, ты слышал их дыхание, спинами они прижимались к тебе с боков, а когда снова поднялся ветер, его шум на некоторое время поглотил все звуки, стоны и непрекращающийся надсадный кашель, и ты еще острей почувствовал запах чужого пота, от которого ты задыхался, как будто это был запах животного, набросившегося чудовища, которое в темноте сдавило тебя щупальцами и затягивало куда-то в глубину, на дно жуткого болота, на поверхности которого лопались, поднимаясь из болотного нутра, тысячи и тысячи пузырей, испускавших ядовитый удушливый газ. Удивило тебя лишь то, как легко ты сдался, увязнув в болоте, как вяло сопротивлялся засасывавшей трясине, и странно было, что ты сохранял присутствие духа, видел себя как бы со стороны; а ведь на самом деле в последнее время движение, которое ты вроде бы и раньше иногда замечал, усиливалось, ты чувствовал, что тебя словно выталкивает из самого себя, и оставшаяся жизнь — не твоя жизнь, и вот в конце концов несколько часов назад ты стал частицей общей массы, был поглощен телом, потевшим здесь, в сырой духоте, жадно хватающим воздух десятками ртов.
На Пасху судья с семьей последний раз поехал на море, отправился отдыхать вместе с целым караваном лондонцев, которые еще не утратили вкус к приключениям и, пустив в расход припасенный бензин, устремились на морские курорты, словно надо было, пока не поздно, наверстать все упущенное раньше. Судья облачился в клетчатые брюки-гольф, короткую курточку и спортивную кепку, недавно отпущенные усы казались напомаженными; жена судьи вырядилась в блекло-голубое девичье платьице со складками и так лихо набекрень нацепила крохотную шляпку, что ты не смог удержаться от улыбки, когда она, подойдя, сквозь зубы процедила несколько распоряжений, с важностью воздев руки со сложенными щепотью пальцами, а девочки в матросках стояли у дверей дома, или нет, — они присели на чисто вымытых ступеньках крыльца, словно позировали фотографу, ты же в это время, пыхтя, заталкивал в багажник чемодан и увесистую корзину со съестным для пикников, теннисные ракетки и целый набор шляпных картонок разнообразнейших цветов. Наконец битком набитый автомобиль тронулся, ты надолго запомнил эту картину: сверкающий красным лаком драндулет, громко сигналя и переваливаясь с боку на бок, плывет по улице, мотор ревет, и все-таки чудится, машина, того и гляди, беззвучно плюхнется на дорогу, и еще видение: машина запряжена шестеркой крылатых коней, — разумеется, белых — они неловко подпрыгивают на месте, как аэропланы начала века, взвиваются на дыбы и вдруг — рухнули, рассыпались на куски под рукоплескания горничной, вместе с которой ты стоял возле дома и махал вслед уезжавшим, дабы проводить их должным образом. А потом, совсем скоро, в Гайд-парке по требованию лондонцев снова выставили складные стулья, раньше они были убраны, так как загромождали проход к вырытым щелям, а еще пару дней спустя в газетах стали печатать самые противоречивые сообщения о новых атаках врага на континенте, и оказалось, что спокойствие зимних месяцев было обманчивым. По улицам побежали автобусы, работавшие на газе вместо бензина, в небе с каждой ночью прибавлялось заградительных аэростатов, стволы зенитных орудий, которые вонзались в небо на самых неожиданных перекрестках, были направлены в сторону облачной гряды, неизменно высившейся вдали у горизонта. Воздушные тревоги, ложные, участились, и теперь при звуке сирен на улицах не оставалось ни души, а собаки, которых привязывали у входа в убежища, надсаживались лаем, пока сирены не умолкали. Люди, на днях вернувшиеся из своих деревенских укрытий, снова сломя голову бросились прочь из города, и ожидание вдруг в одночасье обрело совсем иной характер.
В последующие четыре недели жена судьи несколько раз отправляла девочек за город и снова привозила домой, еще она часами говорила по телефону с какими-то подругами, а вечером сообщала: в городе ходят слухи, что король уезжает в Канаду, озеро Лен Пондс в Ричмонде осушают, опасаясь налета гидропланов, которые там могут приводниться, — несла всевозможную чушь. Она пересказывала самую дикую околесицу, а если муж отмахивался, не моргнув глазом брала себе в союзницы горничную, разделявшую ее страхи, и без тени сомнения объявляла, что на острове Уайт волны выбросили на берег до неузнаваемости обезображенные трупы, великое множество трупов, что газоны в лондонских парках вскопали не с той целью, о которой официально сообщалось, нет, на самом деле там рыли ямы для массовых захоронений, а на бумажной фабрике в Бирмингеме давным-давно налажено производство дешевых картонных гробов. Дня не проходило, чтобы она не принесла новой ужасной вести, но даже непрекращающаяся болтовня, видимо, не давала ей успокоения, и похоже, ее излюбленной темой стал слух о том, что в случае нападения в Дуврском проливе разольют и подожгут огромное количество нефти, таким вот образом создадут огненный щит, за которым можно будет чувствовать себя в безопасности. — Недолго осталось ждать, недолго, — твердила она, словно верила, что угроза исчезнет, если без конца талдычить о ней. — Так и знай, Вирджил, скоро они будут здесь!
Он не реагировал или вдруг хмуро соглашался с женой:
— Знаю.
И она:
— Ничего ты не знаешь!
И он усмехался, словно речь шла о несимпатичных родственниках, сообщивших, что приедут погостить, и, как обычно перед их приездом, в доме начиналась ссора.
— Прошу тебя, Эльвира! Прошу тебя!
И она, раскрасневшаяся, вставала перед ним, распрямив плечи, подбоченясь, молча, или вдруг разражалась слезами и начинала бормотать что-то невнятное.
С первым проблеском света в сумерках проступила черная классная доска, но каракулей, оставшихся на ней со вчерашнего дня, вкривь и вкось написанных детской рукой букв, было не прочесть, ты так и не заснул, ты думал о том, как быстро они подошли к проливам, о том, что весь город начал прислушиваться, не доносит ли ветер грохота орудий. Внезапности не было, так что ты, позже, мог винить во всем лишь себя самого — ты же был слепым, ничего не замечал, а ведь сколько времени в городе ходили слухи об арестах, ты вообразил, будто произошла какая-то ошибка, когда пришли полицейские и предложили собрать самые необходимые вещи; конечно, надо было послушать горничную, надо было бежать, пока не поздно. Судья и его жена стояли на лестнице, он — в пижаме, она, несмотря на ранний час, — при полном параде, точно собралась уходить из дома, и ты затылком почувствовал взгляд судьи, когда он пожелал тебе удачи, и увидел, что его жена о чем-то говорит с полисменом, в то время как другой уводил тебя, крепко взяв за локоть, и ее смех еще долго звучал у тебя в ушах; ты вспомнил, как вышел в сопровождении двух полисменов на улицу, где ждал, дымя, черный автомобиль, где уже начинался новый день.