Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лагерь находился на берегу полукруглой бухты, как раз посередине; тридцать четыре гостиницы и пансиона, два квартала влево и два вправо от центра, хозяев этих домов выселили и предоставили вам отели, имевшие не только названия, но и специальные номера, выделили комнаты со скудной обстановкой — ни столов, ни стульев, но кровати все же были, пусть даже одна на двоих, и на каждом этаже своя уборная, и в каждом здании ванная и кухня, а кроме того, в одном из домов — общая столовая, где можно было разжиться сигаретами. С одной стороны к лагерю примыкало здание, похожее на замок, оно было отдано военным, вероятно, под учреждение, а дальше, в конце набережной высилось архитектурное чудовище с башенками и куполом, будто сошедшее со страниц книги сказок, — бывший танцевальный зал, за ним виднелось еще два участка, окруженные колючей проволокой, пока пустовавшие, а на другой стороне бухты был кинотеатр с фасадом, облицованным белой плиткой, судя по всему, давно закрытый, с согнувшимися под ветром карликовыми пальмами в палисадниках, и еще дальше — восьмиугольное строение — концертный павильон с колоннадой и театр. На задворках вид был не столь шикарный, там громоздились пожарные лестницы, спускавшиеся во внутренние дворы, стены домов пестрели пятнами сырости, но те, кого разместили в комнатах, выходивших на задворки, получили и кое-какие преимущества — им были видны окна соседних жилых домов, и в первые же дни прошел слух, что жившие в тех комнатах продавали места у окон, и по вечерам там теснились, оттирая друг друга, любопытные,

ждали и надеялись, что в окне напротив покажется женщина, кому-нибудь, подмигнет, а то крикнет пару слов и не сразу задернет занавески.

Иногда целые группы заключенных, встав длинной шеренгой у колючей проволоки, глазели на новобранцев, которые занимались на берегу строевой подготовкой, пренебрежительно обсуждали парней, не дотягивавших, по общему мнению, до образцового уровня, причем говорили по-немецки, наплевав на распоряжение, которым предписывалось по возможности разговаривать на английском языке, чтобы не вызывать недовольства местных жителей, и кто-то пошутил, что у него дома этим парням уж всыпали бы по первое число за расхлябанность, и все покатились от хохота, а потом старики пустились в рассказы о бьшых подвигах, театрах военных действий, местах, где они сражались в молодости, и это напомнило тебе о муже твоей матери, который был тяжело ранен, когда воевал в армии Франца Иосифа. Вспомнилось и то, что в ответ на твои порядком досаждавшие ему вопросы, почему вы не уезжаете из страны, он всегда возражал, ссылаясь на свое ранение, и говорил, что ничего плохого с вами случиться просто не может, мол, вы же семья фронтового бойца, продолжая твердить об этом даже тогда, когда уже знал наверняка, что сам себя обманывает. Вообще же он никогда не говорил о своем прошлом, так что совсем, совсем немного ты мог представить себе, и все-таки это немногое внезапно ожило, оттеснив сентиментальные воспоминания здешних ветеранов мировой войны, ожили рассказы о коллекции часов, которая была собрана его дедом, о поездке в санях по широкой заснеженной равнине, о первых воспоминаниях детства, картины представали как наяву и в то же время были нереальными, словно сцены из романа минувшего века; рассказы о колышущейся под ветром ржи где-то далеко, за горами, за лесами, и всегда он сравнивал ржаные поля с морем, радуясь, будто нашел свежий, необычный образ, тут же упоминая о так называемых бранных полях чести.

Ты вдруг подумал, что жил он рядом с вами совсем незаметно, рядом с тобой и матерью, и, наверное, ты почти ничего не знал о нем, — только то, что он был старше матери, а на сколько — понятия не имел, но ты родился спустя несколько недель после их свадьбы, он, спаситель девичьей чести, подоспел вовремя, уберег мать от позора. В течение многих тех лет ты почти не обращал на него внимания, не замечал его даже тогда, когда вы сидели за обеденным столом, он был, и все тут, был такой вот дядя, такой же, как твой отец, и мать старалась не подпускать его к тебе, словно вы с ней на голову выше, или это из-за его скромности создавалось впечатление, что он и сам-то сомневается в своем праве на существование? И ты увидел его вечно слезящиеся глаза, кривые зубы и закрученные кверху усы, вспомнил с такой отчетливостью, с какой никогда не видел его в реальной жизни: и толстоватый зад, и редкие волосы на темени, и семенящую, «уточкой», походку. Если ты тогда ничего не перепутал, он перестал посещать синагогу по требованию матери, и она же запретила ему рассказывать тебе сказки на сон грядущий, сказки про чародеев-раввинов с длинными бородами и пейсами, в развевающихся долгополых кафтанах, потом они летали в твоих снах или маячили тенями на стенах темной комнаты; и снова вспомнилось, как однажды ты спросил его, правда ли, что ангелы бывают черные и белые. Но совершенно не верилось, что он окончил единственную на всю тысячеверстую округу гимназию, где преподавали на немецком языке, хотя это, возможно, было правдой, он подчеркивал этот факт своей биографии, если возникали сложности с начальством или приходилось менять место работы, что случалось нередко, пока он не устроился в автомобильную фирму; упомянув гимназию, он по обыкновению добавлял, что от его родного городка в те времена было рукой подать до России, и мать неизменно смеялась при этих словах, но в твоей памяти они мотались, как оторвавшийся буек на волнах, пустой жестяной бочонок, который со скрежетом бьется о каменную стенку причала.

В другое время ты не стал бы вспоминать все это, дело было, конечно, в однообразии, от которого не ты один маялся — неизменный распорядок дня, когда знаешь, что в семь часов трубач протрубит подъем, в полвосьмого будет построение для утренней поверки, затем несколько человек выйдут на зарядку и начнут махать руками по команде руководителя, который, если верить его словам, лишь по чистой случайности не стал участником Берлинской олимпиады, он всегда уходил от ответа, когда спрашивали, еврей ли он; потом же делать было абсолютно нечего, ну, варить обед, мыть посуду, прибирать в помещениях — смотря куда назначат, а после обеда все выходили из домов. Парикмахеры вернулись к своему ремеслу, с гребешками и ножницами предлагали свои услуги прямо на улице, стулья, завешенные полотенцами, они выставили на дороге, плату брали мизерную; вскоре к ним присоседились два сапожника и часовщик со своими инструментами, в помещении ресторана одного из бывших отелей по вечерам с превеликой помпой открывалось «венское кафе», и еще в лагере читались доклады и лекции на самые невообразимые темы, но не это тебе было нужно, даже напротив — увидев где-нибудь стрелку и кривую надпись «вход» на клочке бумаги или вывешенное остряками ресторанное меню, в котором значился праздничный обед из пяти перемен, ты лишь сильт нее ощущал скудность здешней кормежки, а способность устраиваться с удобствами, словно не торчит прямо перед носом ограждение из колючей проволоки, за которым все это разыгрывается, эта игра в настоящую жизнь, при том, что в действительности жизни-то и не было, — вызывала у тебя лишь раздражение. Единственное, в чем ты с самого начала стал принимать участие, были занятия английским языком, которые вел Профессор, тот дядечка, который еще в лондонской школе и позднее, когда вас везли в Ливерпуль, запомнился тебе своими жалобами; впрочем, уроки разговорного английского, он давал их с десяти до двенадцати утра в своей комнате, с недавних пор прекратились, потому что Профессор тайком попытался отправить из лагеря письма и схлопотал за это семь суток одиночки, а писал он, если верить слухам, членам парламента, фамилии которых знал, и самому королю, умоляя о заступничестве.

Все прочие развлечения только больше нагоняли тоску. Купание, когда вас, разбив на группы по двести человек, утром привели на пляж, чистота воды, ее холод, и твоя внезапная мысль — ведь можно плыть все дальше и дальше, к резкой линии горизонта, пока не исчезнут из виду бледные, незагорелые тела на песке; прогулка, которую вам обещали устроить в ближайшие дни, возможность увидеть, что находится за холмами, которые с обеих сторон замыкали бухту, беспочвенная надежда, что там может оказаться что-то другое, а не полоса берега, безлюдная, теряющаяся вдали, — ты думал об этом, и хотелось остаться наконец одному, не быть все время в окружении чужих, незнакомых людей, в навязанной тебе компании, не быть в любое время дня и ночи под наблюдением. Смотреть, как отчаливают корабли, ты давно запретил себе, в конце концов ты не хотел спятить, не хотел думать и гадать, куда поплывет корабль, — все равно он мог лишь доплыть до края синего диска и сгинуть за пределами мира; случалось, по набережной проезжала девушка на велосипеде и все бросались занимать «наблюдательные посты», ты знал, что лучше держаться подальше от этих людей, иначе, наслушавшись их комментариев, не сможешь потом избавиться от

дивной картины — с воплями или в молчании гуськом вдоль проволоки движется процессия невероятнейших призраков; следовало наконец взять себя в руки, перестать без толку пялиться в пустоту, валяясь целые дни на кровати.

В такие минуты ты думал о Кларе и горько сожалел, что рассказал о ней соседям по комнате, пусть даже немногое, невольно сорвавшееся с языка. По крайней мере, ты всегда раскаивался в своей откровенности, незачем было говорить, что ты хотел бы остаться в лондонской семье, остаться, несмотря на бомбежки, что ты порой чувствовал себя в том доме в Смитфилде словно под надежной защитой, в последние месяцы перед войной, когда, — вернувшись после прогулки с бабушкой, поздно вечером сидел в кухне напротив Клары и ужинал, а судьи с женой не было дома, и девочки давно спали, и с улицы доносились шаги по булыжной мостовой, и казалось, это ночная стража, как в старину, совершает обход, спеша зажечь газовые фонари до наступления темноты. Ты не писал Кларе писем, пока еще разрешалось, не хотел участвовать в этом фарсе с письмами на линованной школьной бумаге, отвратительном фарсе, ведь число строк ограничивалось под угрозой наказания, чтобы цензоры, не дай бог, не перетрудились, ты с усмешкой смотрел, как мучились другие, силясь придумать несколько убедительных фраз; расспросов насчет подружки ты избегал, и чем больше приставали Бледный с Меченым, тем более резкой была твоя реакция, словно ты боялся, что они отзовутся о Кларе пренебрежительно или, если выболтаешь слишком много, начнут дразнить тебя маменькиным сынком.

Был день вашего допроса, день выяснения, полчаса назад вы вернулись в лагерь, Бледный, Меченый и ты, вас привел по набережной тот же капрал, который утром по этой же набережной вел вас на допрос, тот же парень с мучнисто-белым лицом, который принял вас у ворот и всю дорогу шагал с винтовкой за плечом, чуть не лопаясь от усердия; теперь вы опять сидели за проволокой, в вашей клетке, и тебе показалось, что никуда вас не уводили, что вы не получили на утреннем построении приказ остаться после команды «разойдись» и ждать дальнейших распоряжений; как давно все это было, каким нереальным казался сейчас ближайший к гавани отель и комната на втором этаже, ее скудная обстановка — стол, кровать, два стула, шкаф, — и майор, видимо, инвалид, не годный к строевой, который вызывал вас поодиночке и сидел в своем кабинете развалясь, словно хотел показать, что вы в его полной власти. После вашего возвращения никто не задавал вопросов, но десятка два человек столпились вокруг, и если бы не Новенький — а он бросился к вам, будто знал наверняка, что весь спектакль был разыгран только по его милости, — если бы не этот парень, ваш новый сосед по комнате, присоединившийся к вам уже в Ливерпуле перед отправкой на остров, то все можно было бы счесть дурным сном.

На берегу за колючкой, довольно далеко, какие-то парни копали червей для рыбалки, возле пирса маленький мальчик бежал по мелководью к торчавшей из воды скале, и тут Новенький опять попросил:

— Ну, расскажите наконец, где вы весь день пропадали?

Бледный и Меченый не ответили, — сидели, поглядывали на охранников, которые отошли покурить к колючке, опустив винтовки к ноге; оба притворились, будто не слышат, понятно, почему — ведь это он вчера набросился на них с кулаками: «Убью!» Снова и снова: «Убью!» Они забрали фотографию, карточку его подруги, которую он каждый вечер, перед тем как ложиться спать, доставал из чемодана и разглядывал, так же, как ты в детстве разглядывал изображения святых, эти картинки вам, детям, дарил священник на уроках Закона Божьего, на уроках Священного Писания, на которые тебя постоянно отправляла мать, сердце Иисуса и Дева Мария; ты увидел как наяву — Новенький бросился за ними по лестнице, и услышал его крик, разносившийся по всему дому: «Убью обоих!»

Ты тогда удивился, не понимая, в чем дело, что вдруг нашло на парня, что за история с фотографией подружки, а сейчас подумал: наверняка староста вашей комнаты, несмотря на свою неприязнь к Новенькому, не доложил о происшествии; и тут Новенький опять прицепился:

— Надо думать, не из-за пустяков!

И Бледный с Меченым громко захохотали, но он не отстал и вдруг начал упрашивать:

— Ладно, забудем ту историю!

И опять — никакого ответа; лица обоих ничего не выражали, глаза смотрели куда-то вдаль, и ветер, поднявшийся под вечер, порывами налетал с западных холмов, кружил над бухтой и обрушивался на дома, и чудилось — ты невесомо паришь в воздухе, чудилось — сделав шаг, потеряешь равновесие, странная легкость, состояние вроде опьянения, казалось, весь остров непрерывно кружится.

Ты заметил, что Новенький не спускает глаз с тех двоих, и вспомнил, что прошлой ночью ты стоял у окна, а позади в комнате слышалось дыхание, тяжелое дыхание Бледного и более высокий звук, это сопел Меченый, и ты подумал, похоже на вздохи женщины; третий, Новенький, ни разу даже не шелохнулся, как будто не спал, а только притворился спящим, бодрствовал в темноте, как в самый светлый день. И стало жутковато, когда, обернувшись и не увидев его, ты вообразил, что он сидит выпрямившись на кровати и следит за тобой, ты подумал, может, заговорить с ним, но промолчал из опасения, что он не ответит, будет сидеть и молча смотреть на тебя из темноты, смотреть на твой отчетливый силуэт на фоне ночного неба, а в это время те двое, ни о чем не подозревая, ворочались во сне, и ты вообразил, что спящие они беззащитны, чего ты никогда о них не сказал бы при свете дня. Надо было разбудить их, но ты не мог даже шевельнуться, ты чувствовал, что за тобой следят, чувствовал страх из-за этого незримого взгляда, а утром все было забыто, Новенький вскочил и швырнул в тех двоих подушкой, и ты вздрогнул, потому что по комнате гулял сквозняк, и тут весь дом словно закряхтел, и сразу показалось, что ты находишься где-то высоко-высоко над землей, а не на пятом этаже, что сидишь на платформе, которая одиноко плывет по волнам, а затемненные дома вдоль берега бухты словно стерты, весь полукруг, края которого стали совсем расплывчатыми на серо-голубом фоне и казались слегка вздрагивающими.

Он опять обратился к тем двоим, опять начал приставать, как было и на пароме, с той же настырностью, которую ты уже знал, с той же наглостью, с которой и тебе не давал покоя, словно еще до прибытия на остров ему надо было все разузнать о твоей жизни, он без конца расспрашивал о твоем отце и о матери, откуда они родом, но ты уже не помнил, как было дело: ты ли первым упомянул Зальцкаммергут, и после этого он заявил, что он тоже оттуда родом, он ли завел об этом речь и сказал, что несколько поколений его предков были хозяевами гостиницы на озере Траунзее и когда-нибудь он получит гостиницу в наследство. Потом он рассказал, что война застала его в Брайтоне, уехать не удалось, так он там и просидел до своего ареста, остался в Лондоне, хорошо, хоть родные ему переслали денег через швейцарское посольство, так что он — не беженец, он приехал учиться на курсах английского языка. Слушая Новенького, ты вспомнил маслянисто-черную блестящую воду и страх, охвативший тебя, когда ваш паром покинул гавань, когда все вокруг заволокло туманом, вспомнил безветрие и чаек, взмывавших над кормой, и медленное зигзагообразное движение парома вперед. Как только разрешили перемещаться на борту парома, Новенький очутился вместе с вами на корме, такой чистенький и аккуратный, словно в перевалочном лагере, откуда его привезли, условия были более человеческими, и его костюмчик с кантами на лацканах и рукавах напомнил тебе времена, когда ты в Вене чуть не на каждом шагу натыкался на несусветных динозавров в старомодных, якобы народных одеяниях, и ты только хмыкнул про себя, припомнив, как он все размахивал руками и не умолкая говорил, казалось, вздумал давать указания людям, которые стояли плечом к плечу возле бортового ограждения и, не обращая ни малейшего внимания на его бурную жестикуляцию, таращили глаза, высматривая в волнах мины, и испуганно дергались даже при незначительном сбое в ровном стуке пароходного двигателя.

Поделиться с друзьями: