Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И о семье, в которой жил, до того как был интернирован, он тоже почти ничего не рассказывал; понадобился повод, понадобились отчеты в прессе о сенсационном судебном процессе, — лишь тогда он вспомнил о судье, — тот председательствовал на процессе, — понадобилось газетное сообщение о гибели жены судьи в результате несчастного случая — лишь тогда он вспомнил ее чудачества, истеричный характер и странно надломленные нотки ее голоса, когда она просила массировать ей ноги. Кэтрин сто раз говорила, что надо бы зайти к судье, проведать, узнать, как живется девочкам, теребила его, упрашивала, но, какие бы доводы ни приводила, он отказывался: на вопрос, где тот дом в Смитфилде, отвечал как-то уж очень расплывчато, отделываясь общими словами, которые вполне мог почерпнуть хоть из путеводителей для туристов, или повторял затертые побасенки об увальнях из пабов, расположенных поблизости от мясного рынка, да о медицинских сестрах госпиталя Сент-Бартоломью, которые в солнечный денек во время обеденного перерыва выходили подышать воздухом и в своих белых одеяниях казались призраками, по ошибке решившими, что полдень — это их час; а то еще пересказывал жуткие истории об убийствах, каких немало в архивах Олд Бейли. Подобные сюжеты он обычно вспоминал в связи с каким-нибудь местом в городе, то описывал скучную встречу с бывшим одноклассником, который, как и сам он, бежал из Вены, то — как увязался за приглянувшейся девушкой и шел по тем-то и тем-то

улицам, или рассказывал анекдот о Сохо, о мосте Блэкфрайерз и даже об Электрик-авеню в Брикстоне; когда же они с Кэтрин однажды, гуляя, забрели на Майл-Энд-роуд, он показал ей воронку от разорвавшейся бомбы и заявил, вот здесь, на этом самом месте, где между двумя глухими кирпичными стенами зияла огромная яма, стоял дом, в котором жила старуха, вверенная его заботам. По настоянию Кэтрин они стали расспрашивать соседей о судьбе бабки, и выяснилось, что никто ничего не знает о какой-то старушке, нет, никто не помнил старушки из того дома, наверное, господа что-то перепутали, и он сразу притих и ретировался, когда соседи спросили, кто он, собственно, такой, родственник ли, откуда он и как его имя.

Незадолго до окончания войны он получил письмо с острова Мэн, письмо, которое, как выяснилось, было в пути без малого четыре с половиной года, письмо от смитфилдской горничной, он не ответил, проигнорировал письмо, как будто не хотел никаких напоминаний о том, что уже давно было в прошлом. Клара послала письмо по адресу еврейской организации в Блумсбери-Хауз, но к Хиршфельдеру оно пришло, проделав невообразимый зигзагообразный путь по всевозможным адресам, и чистой насмешкой было то, что оно так долго скиталось, брошенное в ящик в Порт-Эрин или в Порт-Сент-Мэри в южной части острова, в то самое время, когда адресат еще находился в Дугласе, тамошнем главном городе, до которого можно было доехать на автобусе всего за час. Рассказ Клары о том, что ее забрали через две недели после его ареста и вначале держали в лондонской тюрьме, потом переправили из Блэкпула на Мэн, был прочитан Хиршфельдером поздно, слишком поздно, как и строки о том, что она его любит, приедет к нему, где бы он ни был, родит ему детей и всегда будет его ждать. Он не нашел ничего лучше, чем назвать ее фантазеркой, и, похоже, на него не произвела впечатления чудовищная абсурдность ситуации, похоже, он не почувствовал боли и не подумал, что только и надо было тогда — удрать через один из выходов лагеря, а дальше рвануть пешком через пустошь или вдоль берега, всего-то день пути, и он был бы с нею, подкупил бы охрану у ворот женского лагеря или сторговался с кем-нибудь из местных, имевших пропуск для входа в лагерь, или выдал себя за родственника, получил свидание — со временем их разрешили — и в темном углу лагерного сарая, который был отведен для свиданий, или в бывшем танцевальном зале одной из гостиниц украдкой положил бы руку ей на грудь и шептал ей на ухо несуразные нежности или сидел, от волнения проглотив язык. Нет, он, кажется, и правда не стал забивать себе голову размышлениями о том, что было бы, почувствуй он, что все эти месяцы она находилась так близко, он, видимо, не сожалел об упущенных возможностях, принял все с покорностью, которая граничила с равнодушием, никогда больше не упоминал о Кларе, или нет, упомянул один-единственный раз, когда Кэтрин спросила, как бы он хотел назвать свою дочь, вот тут он назвал ее имя, — Клара, сказал он и повторил: Клара, красивое имя, Клара, да, это имя ему нравится.

Образ Хиршфельдера, который у меня уже сложился, утрачивал отчетливость: чем больше Кэтрин рассказывала, тем менее ясно я его видела — выцветший, как фотография, которую она вроде бы случайно вытащила из папки; на этом снимке он, в кителе из тика, снят на каком-то неясном фоне; до сих пор хорошо помню, как я рассматривала этот снимок, где он совсем не был похож на Хиршфельдера с той фотографии, что сегодня висит у меня над письменным столом. Бросалась в глаза напряженность позы — вытянулся по стойке «смирно», казалось, будто фотограф убрал со снимка солдат, стоявших слева и справа, построенных для поверки; было непонятно, чем вообще он мог привлечь Кэтрин, — за душой ни гроша, физиономия — не подступись, бывший заключенный, едва не сдохший с голоду, по-английски говоривший с акцентом, который был тогда как клеймо, и, если верить Кэтрин, за все время не позволивший себе ни поцелуя, ни ласки, буквально ничего, кроме той, уже порядком пропахшей нафталином первой ночной встречи, когда в темноте он взял ее за руку, и еще одного эпизода, когда недалеко от Элдвича их застигла воздушная тревога и они спустились в метро, — вот тогда он прижал ее к себе в душном, с тысячами мух, сводчатом туннеле, где перед перепуганной плотной толпой проповедник говорил о пришествии Христа. А в остальное время он просто был рядом, был ее спутником, сопровождал повсюду, просила она о том или нет, и когда я пытаюсь представить себе те дни, я вижу, как он идет чуть позади нее, тень, а может быть, ангел-хранитель, и всегда он тут как тут, всегда под рукой, — в те дни к налетам уже перестали относиться серьезно, но позже, зимой, они участились, раз, а то и два раза в неделю над домами появлялись самолеты и словно бы от скуки или выполняя условия давнишнего договора, сбрасывали бомбы и обстреливали из бортовых пушек несколько улиц, — он был рядом с ней и потом, когда «чудо-оружие», о котором так долго ходили самые фантастические слухи, обрушило удар, подобно библейской каре, и оказалось, что погибнуть можно даже в последние минуты войны; он был рядом и когда война кончилась, вот тут-то он и спросил, пойдет ли она за него, спросил под звон колоколов, зазвонивших впервые после шестилетнего молчания, — в ту ночь весь город высыпал на улицы и прожекторы плясали в непроглядно-черном небе, с которого исчезли последние следы разрывов; спросил тихо среди оглушительного звона, и она не сказала «нет», она сказала «да»: «Да, Габриэль, да!» — и все. — Не сомневаюсь, в тот день мне мог сделать предложение первый встречный, я согласилась бы не раздумывая, — подвела она итог, было видно, что она и правда не сомневается. — Мне казалось, просто нельзя не быть счастливой. Я смотрела на нее и молчала.

— Понимаете, что я хочу сказать?

Я кивнула.

— Вы-то ведь не знаете, каково это — услышать, что над твоей головой затих шум ракетного двигателя, и ждать разрыва. — Она перешла на шепот: — Клянусь вам, вы умираете от внезапной тишины, которая слышна даже в самом страшном шуме.

Мне захотелось как-то успокоить ее — я заметила, что ее губы задрожали, — но на ум не приходило ничего, кроме пошлой чепухи.

— Наверное, это было ужасно!

— Ужасно — не то слово, — возразила она, не глядя на меня, — вы умираете, поверьте, умираете, даже если в конце концов смерть вас минует.

И она сложила вместе ладони и поглядела на них, словно впервые в жизни заметила, что они одинаковые, как близнецы, соединила концы пальцев и подняла руки к лицу, уж не знаю почему, мне сразу вспомнился священник, раздающий прихожанам облатки; она долго смотрела в одну точку, словно что-то увидела, потом заговорила, словно сама с собой:

— Вдруг все кончается, вы уцелели. — Она не только передала свое тогдашнее чувство облегчения, но и то, каким парадоксальным все казалось, и я думаю об этом всякий раз, вспоминая, что она сказала затем — что ошиблась в Хиршфельдере.

Она была уверена, что он способен идти только вперед, что дорога назад для него закрыта, что он взорвал мосты за собой, что у него есть будущее, раз уж нет прошлого. Уже по тому, каким тоном она говорила о его планах, я поняла, что она многого ожидала; или, скажем, по тому, как она старалась донести до меня, что она решила пойти учиться и всерьез подумывала, не уехать ли с ним в Австрию, она была легка на подъем, ждала только его решения, он же уперся, даже слышать не желал о чем-либо подобном и этим еще сильнее ее раззадорил; чтобы отметить свадьбу, она предложила съездить на недельку на Адриатику, пусть даже в первое послевоенное лето это вряд ли было реально. Я поняла: Хиршфельдеру надо было бы стать волшебником — лишь тогда он бы не разочаровал ее и заставил поверить, что за всяким концом всегда следует новое начало и не бывает так, чтобы все шло как раньше, с единственным различием: проснувшись утром, ты знаешь, что вечером, вероятно, будешь жив; для всего этого требовалось лишь одно условие — чтобы он перестал быть реалистом. Помню, мне стало страшно — я подумала: а вдруг она сейчас, при мне начнет выяснять, в какой момент совершила ошибку, из-за которой перевернулась вся ее жизнь? Вдруг заговорит о возможностях, которые открылись бы, не повстречайся она с ним? Мне стало жутко, как всегда, когда старики начинают разбирать по кусочкам свою жизнь, искать ошибку — как будто они допустили какую-то ошибку, а вот если бы всегда все делали правильно, то избежали бы старости и неминуемой смерти.

Реальностью оказался Саутенд-он-Си, потому что в предместье квартплата ниже, чем в городе, и потому что ее отец был знаком с важным чиновником в местной администрации, тот устроил Хиршфельдера, ее молодого супруга, на работу в библиотеку; кстати, именно ее отец, не кто другой, одолжил ему денег на приобретение дома, — папа занимался куплей-продажей всего, что плохо лежало, и самые выгодные сделки проворачивал с американцами, когда те появились в городе, эти парни — в точнейшем соответствии с известным стереотипом, затянутые в слишком тесную военную форму, похожие на раскормленных толстых детей, — осаждали пресловутые злачные места близ Лестер-сквер, жевали резинку и улыбались, выставляя на обозрение немыслимое количество белоснежных зубов.

— Захолустье, — сказала она. — Даже сегодня худо делается, как подумаешь, что там-то и пришлось жить.

— Но ведь на берегу моря?

— На берегу клоаки! У самого устья Темзы. Вот уж чего даром не надо!

Она было засмеялась, но смех прозвучал жалобно и сразу смолк, однако взгляд ее выражал такое пренебрежение, что я решила не подыскивать какие-то утешительные слова, тем более что она тут же дала понять, что в утешениях не нуждается:

— Не такого я годами дожидалась!

Спустя некоторое время она заметила, что для Хиршфельдера Саутенд не был лишь временным пристанищем, напротив, этот городок оказался именно тем, к чему он стремился, она была поставлена перед фактом — оказывается, он решил там обосноваться, он неустанно расхваливал всевозможные достоинства Саутенда в те первые вечера, когда они гуляли по набережной возле мола, точно супружеская пара, прожившая вместе целую жизнь, и смотрели на темную воду, которая в часы прилива незаметно захватывала почву под ногами. Кэтрин лишь постепенно разобралась — Хиршфельдер жил так, словно война продолжалась, все еще носил военную форму саперных частей, носил и носил, хотя давно был уволен из армии, и еще у него обнаружилась смешная слабость — на всем экономил, зачем-то отказывал себе в самых пустячных прихотях, это был невроз запуганного старика, а ведь ему не исполнилось еще и тридцати. Он казался Кэтрин человеком, загнанным в угол и отбивающимся от нападений. Скудости окружающей жизни он не видел, а если и замечал что-то в этом роде, то ни капли не огорчался, в городке тогда еще не ликвидировали разрушения, оставшиеся после бомбежек, но он, точно слепец, ничего не видел, — не видел убожества увеселительного парка, в котором снова шла обычная жизнь: нажмешь кнопку — и, пожалуйста, раздается грохот и вой духового оркестра, уж как водится, фальшивившего, заглушавшего своим дребезжанием скрежет качелей, лязг и грохот каруселей, а вокруг мигают разноцветные огоньки, уничтожая своими однообразными сигналами чистоту ночного неба. Хиршфельдер в этом парке становился сущим ребенком, который ждет не дождется, когда ему позволят забраться на карусель и кружиться в вихре, пока в глазах не потемнеет.

Итак, основные вехи были расставлены, вот только, может быть, я перепутала что-то с хронологической последовательностью событий: сначала он снял себе номер в «Палас-отеле», чтобы работать, потом она ушла, или она ушла еще до того? В первое время она работала на транспортном предприятии, неподалеку, в Грейвзэнде, если не ошибаюсь, но уже вскоре нашла место секретарши в адвокатской конторе на Чэнсери-лейн, поначалу моталась каждый день в Лондон, потом приезжала в Саутенд только на выходные. Он-то уже пустил там корешки, и в конце концов она поехала в Вену одна — сколько ни упрашивала поехать вместе, он — ни в какую, уговоры не действовали, всякий раз он находил отговорки, ссылаясь на то, что в Австрии у него никого не осталось, потом вдруг как на пожар бросился в Зальцкаммергут, это было в первые месяцы мирной жизни, и поехал туда якобы с единственной целью — узнать, жив ли отец; после этого он ни разу никуда не выезжал из Саутенда, правда, изредка, наведывался в Лондон, да еще провел неделю в Корнуолле и неделю в Уэльсе. Однако мне кажется, вояж Кэтрин в Вену не имел серьезного значения, пусть даже сама она по сей день уверена, что Хиршфельдер не простил ей своеволия, почувствовал себя оскорбленным, короче, что поездка в Вену привела к их окончательному разрыву. Может, так, а может, и нет, в общем оказалось, и он — не тот, и она — не та, знакомая история, вечно одна и та же. К тому времени прошло уже больше десяти лет после войны, у Кэтрин уже родилась дочка, о чем он вначале даже не знал, а у него вышла первая книга, никем, впрочем, не замеченная, иначе говоря, у нее была своя жизнь, у него — своя.

Кэтрин устала и все чаще перескакивала с пятого на десятое, я с трудом следила за рассказом — она то ограничивалась лаконичным замечанием, говоря о нескольких годах, то описывала какую-нибудь пустячную деталь долго и подробно, то ходила вокруг да около, то, наоборот, рубила сплеча, так или иначе, она быстро теряла интерес к тому, о чем говорила. Паузы становились все длиннее, всякий раз, начав о чем-то, она, похоже, говорила с большой неохотой, при этом я не могла понять, куда она смотрит — вот взглянула на часы, а вот опять уставилась в одну точку. По ее просьбе я открыла окно, в комнату потянуло свежим воздухом, запахом теплого хлеба — откуда он шел, осталось загадкой, — послышались голоса, они доносились из уличного кафе по соседству, которое я заметила, подходя к дому Кэтрин; наконец я собралась попрощаться, но она меня удержала:

— Все это было так давно. — Она положила руку мне на плечо. — Чем вас-то так зацепила эта история?

Вопроса следовало ожидать, но ответа у меня не нашлось, хотя, конечно, я подозревала, что мои разыскания связаны с Максом, с его восторженным отношением к Хиршфельдеру, и связаны больше, чем мне хотелось бы признать.

— Меня интересует, что произошло на острове Мэн.

До этой минуты история с убийством оставалась в стороне, теперь же она опять вышла на первый план, и это было неприятно: ведь на самом деле я не считала, что в ней — причина моего интереса; но, затронув эту тему, не стала ничего объяснять.

Поделиться с друзьями: