Британский союзник 1947 №38 (271)
Шрифт:
Срубов тут захохотал почему-то и поднялся, стряхивая с коленей крошки хлеба:
— Приведу лошадь. А вы тут кончайте жвачку... Не заговенье.
В открытую им дверь залетел воробей — запорхал под крышей, уселся на кирпичи трубы. Чириканье было задорное, заливистое по-соловьиному.
Розов, почмокав губами, сказал:
— Серая голова у воробья. Знать, из города от советской голодной жизни.
— Может, из города, — вставил Оса, — а то и по привычке. Их здесь когда-то прорва летала, тучами.
Растратчик, отодвинув в сторону чугунок, вытирая сальные губы, просипел натужно:
— Уйдем, попирует
Все засмеялись, даже улыбнулся Кроваткин. Он сказал:
— Рыба это что. Для воробья первое дело овсяный лошадиный навоз. Бывало, в конюшне у меня такой гомон стоял, что оглохнуть можно...
Возле дверей остановилась лошадь. Голова ее покачивалась, как будто Срубов без конца дергал вожжи. Послышался его голос:
— А ну, выметайтесь. Да поживее...
— Что это он так торопится? — хмуро спросил Оса.
Розов засмеялся, подмигнул Никите:
— К Ольке Сазановой спешит в Ополье. Влюбился он в Ольку. Вот и торопит, удержу никакого... Ну, да идти и верно пора.
Забрав винтовки, узелки и сундучки, повалились гуртом на телегу. Остались только Никита да Растратчик. Стояли, смотрели с заложенными за спины руками, помалкивали.
— А вы что, — обратился к ним Оса. — Может, фаэтон со стеклянными дверями подать, с Симкой на козлах.
Срубов махнул рукой, не глядя на Осу, пояснил недовольным голосом:
— Вчера, Оса, мы решили тут. Тебя не было, когда придешь, не знали. Ну и наметили. Никита да Растратчик сейчас пойдут в сторожку к дядьке Акиму. Там подождут нас. А мы растормошим обоз и подадимся к псаломщику Чуфаровскому в Поздеевское. Пообедаем там да табачку возьмем. Оттуда на Аксеновку двинемся. Переночуем у Хромого и последний марш на сторожку. От дядьки Акима — кто куда, врассыпную. Я на станцию, на поезд. И Мышков, и Кроваткин.
— Я с вами, — поспешно отозвался Оса, будто боялся, что ему прикажут остаться в этих лесах, которые не сегодня-завтра наводнят отряды милиции.
— В Гомель опять. Был я там в восемнадцатом году, торговлишку имел небольшую. Хорошо жил. Вот и подамся, раз свободная торговля скоро откроется.
— А я не знаю куда, — зевнув, беспечно проговорил Розов, и лицо его опять заалело. — Надо еще до станции добраться, а там и гадать. Валяй гони, Василий!
Буланая лошадь, выгибая хвост дугой, понеслась, разбрызгивая грязь с узкой лесной дороги, радуясь возвращению в родную конюшню. Колеса, впиваясь глубоко в жидкую колею, визжали несмазанными осями. Того и гляди сорвутся, покатятся, сминая эти нежные цветки мать-и-мачехи, ожелтившие пригорки над оврагами, точно цыплята.
— А скулил, — первым нарушил молчание Срубов, — старик этот, помнишь, Мышков. Вцепился в одра, будто в мешок с золотом. Как же, последнее добро у него отнимают... Тьфу ты, черт... А сам колеса не смазывал, поди-ка, года три аль того больше.
Ему никто не отозвался, даже Мышков. Быть может, пугала эта стена из стволов елей, высоких, плотных и корявых от старости, притиснутых ветвями друг к другу так тесно, что через два шага вглубь начиналась темнота.
Наводило тоску серое небо, нависшее на эти ели грядами туч, не выливших еще до конца дождевые капли. Кой-где, в низинах, плавали остатки тумана, ветерок раскачивал их, точно серые шары. Скосив глаз, Оса увидел клокастую щеку Кроваткина, его тощую бурую шею, костлявую темную руку, крепко
сжимавшую цевку карабина. Казалось, спит Кроваткин и во сне видит своих отобранных лошадей. Но вот сопнул, вдруг с яростью сплюнул.— А и лошадь-то, — снова забурчал Срубов, — кожевина, настоящий одер. Кишки с под хвоста от натуги выпирают. Ух ты...
Он размахнулся, огрел вожжами влажный круп и без того резво перебирающей ногами лошаденки. Та с усилием кинулась вперед, вытягивая шею, копытами кидая на Срубова комки грязи.
— Вот то-то, — удовлетворенно проговорил Срубов.
Шапка-папаха сползла с его головы, на висок, выбились клубки свалявшихся волос. Был он сейчас чем-то похож на женщину. Вытер локтем потное лицо, облизнул сочные губы. На рукаве пальто поблескивала рыбья чешуя.
Оса подвигал лопатками, спина отекла от привалившегося к нему с другой стороны Розова. Тот спросил сонным голосом:
— Ты, Ефрем, что это? Иль озяб?
— Да, нет... Перемениться просто, онемел.
— Ага, — снова проговорил Розов. — А я вот зябну. Надо бы еще пару глотков самогону хватить на дорогу, веселее было бы сейчас.
— Надо полагать, что предстоящее дело доставит удовольствие Павлу Иоанновичу, — подал голос Мышков.
Спина Розова дернулась, как будто ее перетянул кто-то нагайкой. Но голос поповича был до странности спокойный и даже веселый:
— Стрелять да пытать людей и тебе доставляло удовольствие, господин Мышков.
Обернувшись, Оса наткнулся на глаза Мышкова — они посинели, кажется, еще больше, изливали холод и презрение.
— Не надо, — тихо прикрикнул Оса. — Опять это вы собираетесь, как псы над костью.
— Не хватало еще, — фыркнул Розов.
Мышков поддернул ворот полупальто, укрыл за ним костлявое лицо.
— Вот обоз накроем, тут и собачьтесь с кооператорами, — добавил Оса, — сколько хотите.
Он высморкался, вытер тоже, как и Срубов, лицо рукавом шинели, вздрогнул от треснувших над головой сучьев. Увидел, как судорожно вцепился в приклад Кроваткин, качнулся вперед Мышков. Беспокойно задул ветерок над верхушками деревьев, заблестели издалека первые проблески зари.
— Тетерев это, — пояснил немного погодя за спиной Розов. — Спугнули. Токовал, а мы тут с лошадью да болтовней.
Кроваткин отвесил обидчиво синюю губу:
— Сейчас бы его из карабина да в котел. Аль там курятинки бы вместо поста. Давно не пробовал. Всё на солонине да на лепешках. В Поздеевском с Калиной ночевали у Чуфаровского, — заговорил он, вроде как одному сидевшему рядом Осе. — На дорогу он нам отжал из кадушки полведра рубленой капусты, да житнух горку, да самогону... Вот и хрустели, как зайцы... И сейчас надо бы какой ни то еды на дорогу...
— От псаломщика завернем в Ополье, — сказал Срубов. — За Олькой за моей. Обещала взять еды... Будет тебе, дядька Матвей, мяско.
— Это что ж, грех на душу, в пост-от, — неожиданно взъерепенился Кроваткин.
Срубов оскалился без смеха:
— Твои грехи, дядька Матвей, никакими теперь молитвами не замолишь... Хоть каждый день пой литургии.
Кроваткин по-петушиному вскинул голову, но лишь как-то жалобно поморгал дряблыми веками.
Подвода прогремела по корням старых елей, которыми, как дратвой, была прошита узкая дорожка, скатилась к ручью, затем на бугор, и теперь за кромкой леса Оса увидел дорогу.