Британский союзник 1947 №38 (271)
Шрифт:
— Наши Ломовики банда прошла. Три дня назад были. У псаломщика выпивали, песни даже пели.
— Куда ушли?
Мужик или же парень скосил голову и вот теперь вроде как нахохлился. Сердито буркнул:
— Ты бы клепал лучше зубья, парень. А то куда? Или я что же тебе, поводырь той банды? Или в подручных Ефрема Осы?
И молодуха из Красилова, с родины Ефрема Осы, ничего не знала о своем «знаменитом» однодеревенце. Избы напротив, это верно. Плясала кадриль, бывало, с Ефремом до своего замужества, вечерами толпой из Игумнова шли назад с гулянок, и Ефрем шел, как все. А вот теперь — бандит. День назад был в деревне, по разговорам. В черной шубе.
Забрала отточенные серпы, связала их вожжанкой и покатила
Костя долго смотрел ей вслед с каким-то досадным чувством. Живут в одной деревне, сталкиваются лоб ко лбу с бандитом в черной шубе и не сообщают властям.
У ног бежали ручьи, густые от грязи, как заваренный овсяный кисель. Поодаль выстроились в ряд березы, болезненно тихие, недвижимые, точно боясь треском своих сохлых сучьев испугать величаво и ярко идущую по земле весну. Полошились грачи, принюхиваясь к угольному угару, который источала по полям труба кузни. А у него настроение было сумрачное. Неужто он зря нанялся в молотобойцы? Неужели никаких сведений не выудит у этих мужиков и баб на громыхающих подводах?
А ведь его прислала губернская милиция как опытного агента. Даже сотрудникам уездного розыска не доверила такое дело. Только опыт, видно, у Пахомова остался в городе.
Еще остались в городе служебные собаки, которые взяли бы след, остались отпечатки пальцев в дактилоскопическом отделе, свои люди в «шалманах» и на толкучем рынке, рецидивисты, с которыми можно было всегда встретиться на предмет допроса, с такими, скажем, как Сашка Семинарист или Таракан... Опыт у него остался в городе, а здесь все надо было начинать сначала.
— Завтра я, Иван Иванович, пойду по селу, — принял он, наконец, решение, — надо, чтобы все знали о ремонте инвентаря.
Старик отпустил ручку горна, меха пошипели ядовито, как засмеялись.
— И так знают.
— Надо с каждым поговорить, — упрямо сказал Костя. — Наказывали в уезде...
— Ну, раз наказывали...
Но старик так и остался в недоумении.
3
Сначала он обходит избы бедняков на окраине. Здесь его встречают радушно, как почетного гостя. Его сажают в красный угол, перед ним ставят на стол крынку молока или стакан чаю, плошку с горячей картошкой или вареные яйца. Но он отказывается. Ему некогда колупать яйца и обжигаться картошкой. Надо побыстрее оповестить всех жителей в селе, что кузница ремонтирует плуги и бороны, серпы и косы, веялки и топоры. Пожалуйста, пока не поздно. И уходит, провожаемый до порога.
А теперь он стучит в широкую дубовую дверь дома-крепости возле пруда. Не сразу возникают шаги. Скрипит засов, и в щели лицо пожилой женщины в темном платке, сдвинутом на брови, густые по-мужски. Одета она в длинное пальто и вся схожа с монашенкой.
— Из кузницы я, — говорит Костя, оглядывая зорко за спиной женщины длинный полутемный коридор, кадки в ряд, хомуты навалом. — Чинить, тетя, надо и вам плуги или там бороны.
Она переваливается с боку на бок — словно обжигают толстые добротные доски пола пятки ее ног, обутых в катанки серого цвета. И молчит — может, даже не слышит толком.
— Чинить, я говорю! — кричит Костя. Она хмурит брови, разлепляет тонкие губы:
— Не глухая я, что орешь, — буркает. — А чинить, откуда я знаю, что чинить...
— Мужа позови тогда...
— Мужа позвать?
Она вдруг смотрит на его сапоги, которые буры от воды и снега, в желтой с песком грязи села.
— Нет у меня в доме мужа, — говорит со вздохом, — в отъезде муж...
Дверь уползает со щенячьим визгом. Он ступает с крыльца в грязь. Он знает: в каком-то окне ее глаза — ему в спину. Вот сестра Василия Срубова — та повеселее. Они встречаются возле их дома. Дом этот какой-то без формы, со многими пристройками. Точно огромным кулаком великан стукнул по
красной крыше, и дом сплюснулся, сдавился, распузырился во все стороны. Большую часть здания с высокими окнами занимают теперь почта и сельсовет, а во флигеле живет семья Срубовых: мать и три сестры. Это одна из них — высокая, плотная, с крепкими ногами, обутыми в лакированные цыганские ботинки с пуговками. На ней шаль до пят. Губы выпуклые, сочные. Такие же, по приметам, и у Васьки Срубова. На плече девушки коромысло, на коромысле пузатые ведра с водой из колодца, что возвышается в глубине двора. Вода плещет на землю к носкам Костиных сапог, пошлепывает ласково.— Пахать-то кому? — и сочные губы вздрагивают. — Отца нет, брата нет.
— Где брат-то?.. В армии, что ли?
Она поворачивается спиной и несет воду в крыльцо. Оттуда, из тьмы, из-под пучков темных волос — глаза, и в них то же отчуждение, какое видел он в глазах жены Кроваткина.
И так же отчужденно смотрят на него заводчики. Они не приглашают его в дом, они не угощают картошкой или яйцами. Он топчется в дверях, мнет шапку, как побирушка, как нищий. А заводчики оглядывают его с ног до головы, они усмехаются, они кривят рты, как попили только что горечи. Он понимает, отчего: он пришел от Мурика; от бедного кузнеца, у которого изба вот-вот завалится на бок, которого замучила нужда.
— Там поглядим, — отвечают заводчики и не прощаются, молчат, пока он, сжимая кулаки, стучит каблуками.
В доме Ксенофонтова — с расписными перилами крыльца, с зеркальными стеклами окон, с верандами на втором этаже, укрытыми ветвями лип — его встречает гулянка. Может, именины или в честь сынка, вернувшегося из трудовой армии. По распоряжению волисполкома месяц пилил трудармеец кряжи в лесу, катал их на сани. Вот он вылезает из-за праздничного стола, идет навстречу Косте. Худой и высокий, носастый, с бакенбардами, такими густыми, что кажется, к ним налеплены клочья овечьей шерсти. В белой рубахе, узких брюках, заправленных в мягкие голенища лакированных сапог. Он смотрит на Костю, насвистывая, слушает. И вдруг орет, закрывая при этом странно веки, будто оглушает его свой собственный голос — тонкий и неприятный.
— А может быть, ты меня, господин пролетарий, опять погонишь пилить дрова для твоих паровозов да фабрик?
— Паровозы всем нужны, — спокойно отвечает Костя, — и фабрики тоже.
И он оглядывает гостей. Парни, похожие друг на друга пьяными глазами, девчата с длинными лошадиными челками, едва не до переносицы. Гармонист в углу. Рука левая на мехах гармони, другая держит вилку, на ее зубьях кусок жареной рыбы.
— Пошел вон, — визгливо орет сын Ксенофонтова. А вот и он сам — Ксенофонтов — вышагивает из боковой комнаты, маленький, как горбатый. Он все слышал и потому говорит сыну:
— Нельзя так на гостя, тем более — он от Мурика, может пригодиться кузня...
А в глазах ядовитая усмешка, и эта усмешка толкает сына вперед. Он хватает Костю за плечо и опять закрывает веки:
— И что вы все лезете к нам, в наши дома. А ну, мотай отседова!..
Он не знает, что перед ним агент из губрозыска, как не знает, что в полушубке гостя, во внутренней боковой подкладке теплится кольт с шестью пулями, что немало повидал гость шпаны, которая шла и с кулаками, и с ножами, и которая стреляла из темных переулков.
— Ты на меня не ори, — свирепея тоже, тихо говорит Костя. — Я к тебе с добром, а ты вроде собаки...
— Вроде собаки, — так и ахает сын Ксенофонтова, а старик темнеет лицом. Из-за стола лезут парни, оправляя рубахи, подмигивая девчатам: мол, назревает мордобой.
Да, такие вот — только свистни Оса — уйдут к нему в лес. Будут жечь и стрелять. Такие не возьмут сами лопаты, кирки, чтобы восстанавливать фабрики и заводы. Скорее будут разрушать всё...
Костя поворачивается и уходит в крыльцо, а в затылок ему гогот и свист, топот.