Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Раздел 22

Не минуло и пары тысячелетий, что мизер в сравненье с вечностью, как я верно понял: то, что сама собой созидала женоподобная сущность, вовсе не прыщ, не нарост, не опухоль и не лишнее, – не зародыш смерти, конечно, а вовсе наоборот. Сперва казалось, ко мне вернулся мой древний ночной кошмар, навязчивый сон – сросшиеся близнецы из кунсткамеры, куда меня неосторожно сводили ребенком. После я, должно быть, некстати вспомнил блеклый анемон, выросший из бедра возлюбленного богини. Оказалось, вызревавший образ это не просто Великая Матерь – всему начало и конец; в своем становлении он теперь словно двоился: нет, не мой прежний андрогин, а две фигуры, мужская и женская, будто растущие из единого корня, – конечно, из того самого зернышка истины, – в невиданном обобщенье, воистину превосходящем все мирские искусства. Я наконец-то с облегченьем узнал в еще не до конца определившемся изображении благороднейший символ любви и скорби: Богоматерь, оплакивающая Сына. Из материнской формы на моих глазах проявлялся сын, которого мать уже готова оплакать. Меня упрекнешь, ангелок, что мой биогенетический миф не чересчур каноничен? Уж не знаю, не буду спорить – я не тверд в каноне, хотя и отношусь к тем продвинутым умникам, кто изучил школьную латынь, что им позволяет читать Святое Писанье, – но понимать ли? – в наши дни доступное только горстке просвещенных, которые, бывает, мертвы душой. Так и неудивительно, что для народного духа живей, родней не канон,

а преданье – легенда о Всемилостивой Богородице, благодатно омывающая сердца равно и знатоков, и простецов. Сколько мне приходилось наблюдать трогательных сцен в деревенских церквушках: с каким ликующим вдохновением сельский попик возглашал благодарственный гимн Богоматери, а крестьяне с истовой верой ей несли в дар плоды своих трудов, моля избавить от зубной боли, сглаза, голодомора, поветрий, превратностей судьбы и жестокосердья властителя. Я ведь не законоучитель, а в своей вере, как и они, простодушен.

Недавно в одной умной книге я вычитал верную мысль о различии северян и южан. Наши грозные северные соседи будто заворожены величьем Креста и запредельностью крестной муки. Гляньте хотя б на их островерхие храмы, словно буравящие небеса, – тут и вызов, и взысканье последней истины, и гневная тоска от ее недостижимости. Там, на европейском севере, будто рождается свой, вовсе не благодушный, а садомазохический, иначе не скажешь, жестокий миф крови и почвы. Сейчас полудикие, но с уваженьем к закону, справедливости и правилам общежития, германцы, придет время, упьются кровью, что изобильно оросит их почву. Помяните мое слово – еще докатятся до охоты на ведьм, расовых чисток и даже костров инквизиции. Уж не ладаном пахнёт в их церквях, а смертоносным удушающим газом. А то они и вовсе целиком отправят в огненную печь какой-нибудь безвредный малый народ, вроде пруссов, ливов или цыган. Все же надеюсь, что до этого не дойдет.

Иное дело наша страна, где мягче и климат, и нравы. Для нас не Распятие, даже не Воскресение, а именно Рождество – самая сердцевина предания, нежнейшая из детских легенд: юная женщина или дева, прелестный младенец, немолодой благообразный мужчина, маленький ослик, – я их видал под сенью пирамид и навсегда сберег в благодарном сердце. А волхвы к тому времени уже разбрелись по своим весям, – я их потом встречал только на рождественской елке. Да в убогом вертепе, осиянном Божественной славой. Вот и мой вертеп – неказистая мастерская с видом на кирпичную стену доходного дома, где провел я века, как-то нечувствительно переменился. Все тут переиначил выстраданный моей душой нерукотворный образ. Будто пали стены, отворилась кровля, и теперь я – потрясенный богомаз – как в самом средостенье вселенной осыпан с головы до ног золотым звездопадом. Мир, хотя мне открывшийся беспредельным, оказался так же внятен и прост и тоже покоился на трех основах – только уж не китах. Один всего-то был ангелок, – мне и того хватало с избытком, – теперь же мириады ангелов золотистыми трубами, арфами, пленительным детским дискантом возглашали славу.

А сейчас вот пора перейти к первому разделу. Теперь вызрело меткое слово, взросло древо истины из мелкого росточка, труд мой уж близится к завершенью. Я чувствую себя бегуном на исходе марафонской дистанции. Спите покойно, дамы и господа, граждане и товарищи, властители и слуги, конформисты и бунтари, автомобилисты и пешеходы, эллины и иудеи, правдолюбцы, правдознатцы и правдоборцы, гениальные безумцы и дети века сего, – шедевр мой ждет лишь последнего штриха, чтоб уж наверняка спасти мир своей красотой, милосердием и ни для кого не оскорбительным совершенством. Вы проснетесь в благодетельном мире уже без казней, злобы, войн, системных кризисов, социальных и научно-технических революций. Когда проснетесь? Ну уж этого не знаю: утро наступит рано или поздно, – ждать, надеюсь, не так долго, в данном случае, тысячелетье туда-сюда – не существенно. Да и хватит мне метать числа, – поверьте заядлому игроку в кости, лото и другие настольные игры: 22 – цифра многозначительная. Особенное, если играть в очко: это минимальный перебор, особенно досадный, – если, конечно, не выпадет два туза кряду. Будем считать, что они мне как раз и выпали.

Пускай уж теперь и впрямь конец прильнет к началу, – озаренная вдохновеньем душа, и закончив работу, останется вдохновенной. К тому ж, я вчера или не помню когда слышал по радио, что в мирозданье, оказалось, бесчисленное множество запредельных нашему пространств. Даже возникла чудовищная мысль: может, весь наш видимый мир помещается на кончике какой-то великанской зубочистки. Открытие не из приятных, но это вовсе не значит, что его и не нужно спасать: в нем всего довольно, – поверьте мне или проверьте сами, – для душевной муки, прозрений и восторга. Он, может, и мельчайшая капелька, но чистейшей божественной влаги, где отражается все что ни есть, было, будет или так и не случится. Другие миры и пространства пусть уж спасут новые шарлатаны, гуманисты и доброхоты. Приветствую же вас, будущие спасители, на пороге своей и вашей первой главы. А мне осталась лишь пара слов пред завершеньем вех. Выйдет помесь пролога с эпилогом, то есть отчасти упражнение в генной инженерии. По правде сказать, читать завершающий раздел не только не обязательно, но и нежелательно. Не советую, короче говоря.

Раздел 1 (он же последний)

Признаю, что хотел ободрить будущих безумцев, потому и закончил раздел на бравурной ноте. А я ведь устал, мой ангелок, сейчас витающий средь мириад тебе подобных и тех, что победоносней и краше. Не обычной земной усталостью, а будто вселенской. Ведь растратил всего себя, как, бывает, и мирозданье; извел, выжал до мизерной капли. Пришлось отверзнуть все шлюзы, кингстоны и клапаны моей с истока времен копившей богатства души, – и обретенный в творчестве прибыток духа я тоже неэкономно растратил. Применил наконец-то свою неприкаянную любовь, тем смирил людской гнев, насилье и любую пагубу, но теперь расточён и бесцелен, как взирающий на пустопорожнюю вечность бездельный бог древнейших сказаний. Ладно, отбросим остатки гордыни: как художник, рожденный на свет для единственного, пусть и бесподобного творения; или сосед мой – герой войны, доживающий век в агрессивном и одновременно убогом полумаразме, всегда сумеречном состоянье души. Ну и еще поскромней: как пчела, которой дано только раз ужалить. Нет, в отличье от героя-соседа не требую награды даже в виде персональной пенсии. Нисколько не удивлен, что, как ни гляжусь в зеркало, не заметен вкруг моего чела сверкающий нимб. Моя ль заслуга, что избран провиденьем совершить то, что другие либо не смогли, либо не захотели? Что положено было от начала века, то в назначенный срок и свершилось.

Мои трудолюбие, усердие, упорство должны были б меня изменить – вознаградить новыми, блистательными свойствами, если даже не обновленным телом, тленью не подлежащему. Я изменился, это верно, однако по-иному, чем ожидал: стал теперь обобщен, – потерял все обаятельные несовершенства моей натуры; так мне досаждавшие, но сейчас понимаю, милые чудачества. Страстно, упорно и слепо мечтал их изжить, а теперь вдруг пожалел, как в детстве жалел все потерянное и жалкое. Я стал человеком вообще, будто всечеловеком, без единой индивидуальной частности, – недаром меня теперь постоянно с кем-то норовят перепутать. Нет, не ореол мне мерцает в зеркале, а ветхий Адам с бесчисленной чредой потомков. Может, вот оно и есть – глухое, немое совершенство, к чему я всегда стремился? Нет, ангелок мой, не страдай за меня, это не грусть о потерянном, – я грустить, ты знаешь, не умею.

Обычный мой отходняк, когда закончишь важное дело, а тем более, как сейчас, дело жизни – чувство пустоты до вселенского вакуума, да и, увы, чисто физические последствия вроде головной боли от множества бесплодных идеологий и ломоты в костях от пережитых оледенений. Годы, друг мой, годы, века и века, эры, эоны, исчерпанья вселенной до конца, – и так многократно. Тело ведь у меня прежнее, как у всех, а душа разверста для всемирных скорбей. У тебя, бестелесного, вроде и нечему болеть, но душевный зуд ты способен понять, а он, знаю, похлеще зубной боли и даже воспаленья среднего уха, что уже маета несусветная. Но ведь можно и должно испытывать удовлетворенье: коль себя растратил до капли, значит, свершил все, что мог, и больше нет с тебя спроса. Образ, мной созданный, внятен, величав, достоин, истинно милосерден, притом без ложной новизны, а как обретенье утраты. Я и собирался поставить на кон высшую ставку, – и все обрел, всех одарил, а лишился каких-то пустяков; надо признать, что это мне свойственно – всегда жалел о мелких потерях, а крупное щедро дарил.

Как-то знакомый доктор, кажется, дантист или, может быть, пульмонолог, мне поставил диагноз mania grandiosa. Верно, но, конечно, не в тупом медицинском смысле. Уже говорил, что меня вечно манила, сияла, как цель, перспектива грандиозных постижений мысли и духа. Со своим маньякальным упорством я искал завершенья всему – идеала, образа, облика, вековечного лика, конечно тезиса, что исчерпает всю мысль. И вот я наконец в средостенье вселенной. Шедевр мой, стремясь к окончательному довоплощению, уже переворошил, переустроил и пространство, и время согласно высшей правде. Он, хотя и добро, и милость, но тут, может быть, холодно и самой нагой истине, а мне еще и смутно с непривычки, ибо в своей маленькой жизни – я личность века сего. Может, оттого и мерещатся вокруг глухие стены. Как видите, был прав, что начал со второго раздела. Раздел первый, хотя он же последний, и теперь оказался самым, пожалуй, бессмысленным и, как наверняка решите, уклончивым. Думаете, не удалась моя хитрость? Еще как! От последней главы ожидают итога, морали, а с первой какой спрос? Вот вам и охи, и вздохи, и даже едва ль не сетованья на судьбу-злодейку. Заодно и еще напоследок немного посетую, чтоб стать родней вам, люди, вам чуть поплакав в жилетку. Да, мой шедевр сознательно утаен и вовек благотворен, но все ж мне бы хотелось, витая в каких-нибудь низеньких тучах, рядом с родными душами, слышать траурные речи, превозносящие мои, неважно, мнимые или действительные заслуги, и стремящийся в небо гул славословья моих многочисленных благодарных потомков. Как видите, я, в общем-то, по натуре таков же, как все остальные: жажду остаться хоть меткой, хоть значком, хоть зарубкой, хоть загвоздкой, занозой в теле всемирной или хотя б новейшей истории. Но утешает, что и мирские гении, по сути, всегда безымянны. Анонимны величайшие эпосы, анонимны древнейшие творения зодчества. Шекспир – это бренд, но кто знает в точности, как имя автора шекспировских пьес? И так ли это важно? О Гомере вообще не говорю, столь его историчность сомнительна. А рабле, сервантес, гёте, достоевский, леонардо, микеланджело, – все это, в общем-то, имена нарицательные.

И вот совсем на пороге свершенья, я, истинно милосердный, замедлю тут шаг; не стану вас да и себя угнетать какой-то, упаси Боже, моралью, речевкой, резюме или же назиданьем. Да Бог с ними, вселенскому доброхоту подобает щедрая беспечность. Я рассказал вам бесцельную притчу, словно достойный учитель, подсунул пустой фантик вместо конфетки. Сам-то ведь вдруг оказался хорошим учеником, верно поняв до гениальности лживый совет великого ваятеля, чей образ вселенского милосердия (см. картинку вначале), им незавершенный ввиду безвременной кончины, издавна мне запал в душу. Ай-ай-ай, как я вас обидел, детишки. Не плачьте, милые, и ты не плачь, ангелок, и сам я сдержу рыданье, – уверяю вас, запечатленный порыв куда как ценней любого свершенья, тем более когда это порыв материнской любви к сыну, смертью смерть поправшему. А сотворенье шедевра всегда процесс бесконечный, ведь его творишь в вечности и для вечности, это как авиарейс без посадки. Виноват, что позабыл вас об этом заранее предупредить. Мой-то шедевр уже не нуждается в своем авторе, коль, тем более автор неведом и безымянен. Да и не автор, а до поры усердный копиист, списывавший, как умел, небесные прописи, да так и бросил, свой труд не закончив. Пускай же конец окажется неувенчанным, как зазор меж свершеньем и обетованьем, меж прологом и эпилогом; как трещина в мирозданье, что несется в безбрежную даль, – сквозь нее пробивается травка живущего мира. Ну, или мой труд сам себе пусть найдет завершенье потом, когда-нибудь после. Или вот что лучше: нерадивые ученики, многознатцы и простецы, дураки и умницы, леди и джентльмены, профессора и студенты, молчуны и суесловы, всех призываю: попытайтесь додумать, дофантазировать, дотворить за меня мой шедевр, чтоб он стал нашим общим деяньем. Чем вы, в конце концов, рискуете, если всем нам гарантировано бессмертье души и милосердье Господне? Начните, как я, прямо со второго раздела. Первый, как видите, я за вас уже написал. А затем окончательно канул в средостенье вселенной, где вечный свет, покой, но не факт, что конечная истина; иль в камере буйнопомешанных, – как на это посмотреть. Я спас людей от самих же себя, и мне теперь все едино. Главное, что мой ангелок вьется рядом.

Domus

Дюжина писем неизвестного к неизвестному

Письмо первое

Друг мой,

как помнишь, один мудрец, не из самых, правда, премудрых, подал совет: если никак не даются дела мелкие, возьмись за великие, глядишь, и получится. Не буду утверждать, что мне вовсе не удаются мелкие дела. Я достаточно разбираюсь, – по крайней мере, до поры удавалось, – в делишках века сего, жизненный навык всегда мне подсказывал верное решение. Я не худший умелец жизни. Но тогда откуда ж, скажи мне, это вечное чувство неприкаянности и, я б сказал, бездомности? Подчас мне казалось, что могу распутать все хитросплетенья жизни, развязать ее любой малейший узелок, но притом будто б не владею каким-то простеньким житейским секретом, известным и любому придурку. Именно что простеньким, не из каких-то там глубокомысленных тайн бытия. И вот без этого медного грошика как-то неуютно, холодно мне на белом свете. Я его старался выведать и так и сяк, пытал и простецов, и умников. Молчат, таятся, избегают ответа. Так ведь и нет наверняка никакого ответа, – нет слов, а есть пуповина, которой люди века сего накрепко связаны с существованием. А я без пупа, – если не бес и не ангел, то, возможно, какой-нибудь инопланетянин. Сам наверняка помнишь, как я в детстве воображал себя подкидышем, как, впрочем, и многие младенцы века сего. Оттого еще больше, страстно и надрывно любил своих якобы приемных родителей, пригревших меня, сироту.

Столь же благодарное чувство я иногда питал и к человечеству, меня усыновившему. Люди будто б и не замечали моей инакости, – а мне-то казалось, я зримо выделялся из их резвящейся массы, – друг к другу часто жестокие, ко мне бывали довольно-таки благодушны. Впрочем, я наверняка способный ученик, все нравы и повадки чужой мне среды выучил назубок, думаю, стал больше похож на человека, чем сами люди. Вовсе неудивительно, коль я их наблюдал со стороны, чуть искоса, аккуратно, хотя и не злобно, подмечая их слабости и несовершенства. Однако не мог не замечать даже у, казалось, распоследнего засранца робкого влеченья к добру, что меня всякий раз удивляло и трогало почти до слез. Кто знает, может быть, там, на моей предполагаемой родине, нравы пожестче, хотя и поразумней, без всепрощенья, какой-либо филантропии, и жизнь там куда как сурова в своей беспощадной истинности?

Поделиться с друзьями: