Бузина, или Сто рассказов про деревню
Шрифт:
Кузькина башня
Живал у нас в Пестряково дед Опилкин Кузьма Гордеич. А либо и не Гордеич вовсе-то? А кто упомнит, деду годов было – сколько чернил в сельсовете не хватит написать. С виду был дед, как дед, но сильно влекомый. Все на разные его разности тащщит. И ведь, что? В Пестряково нашем, окромя магазина РАЙПО, ничего и не было. А там, в РАЙПО что? Огурец мариноватый, валенки по талонам, да кукла «баба Дуся не смотри – удавлюся». Нащот метизов прям вообще. Ну, так, по избам ходил дед вприглядку – навроде чайку сел попить, и хвать – гвоздь из стены аж зубами-то и вытащил. Наперечотные были, гвозди. В хозяйстве кажному делу гвоздь к голове-то. А Гордеич все к мастерству руки прикладывал. Зинке Полоумной изделал таку машинку, что сама шерстку чешет, сама прядет, сама мотат. Баба сидит, токо пятками по полу сучит до того удобство. А молодой Катьке и вовсе удовольствию навел – той на ферму затемно, а полы выстывши, так у ей валенки стоят, греются, а р-раз – как будильник выстрелит – прям с потолка ей на кровать – пожалте, теплую обувку. Дитям опять всякое чего – тележки, саночки резны-расписны, до того умудрил ум опытом и золотыми руками, так и коньки деревянны сточил! И главно, звук приятный, и природе не больно. Очень деда председатель любил. Ты говорит, сукин кот, – ну, в плане, у кота ж одно мамка-то? Ну, не в обиду, – механизируй мне погрущик навозу. А Гордеич тут обиду понес – я чистай плотник! Хоша и столяр. А механизьмы они все от лукавого сатаны, не к ночи буде он помянут ваш зять. Во, ответил. А надо знать, умильное поважение Гордеич испытывал к учителке географических открытий мира. Та ему про башню и ляпни. Мол, в Париже собрал инженер Ефель башню протяженную в небо, с одних клепок-заклепок и теперича по ей все лазают. И много казне денег. Иностранной валютой. А я бы, – Гордеич валенками в галошах поерзал, и чище вашего Ефелю такую изготовлю красоту – творение рук. Дайте мне, говорит, для пригляда каку картинку. И? Вот те – «и»! Ему дровы были навезены на колоть для, да еще баба отослала половики трясть -колотить, пока морозность воздуха принимала домашню пыль. А дед – хлоп-те-хлоп, и за утро денное уколошматился до поту, но собрал тую башню высотой длиннее как дом. Без гвоздя, потому как во всей деревне обреудить уж не кого было. А потому русский мастер в уверенности красоты и силы. Так и собака ево, которая хвост бублом, прятавши от мороза
Витька Луков
А Витька Луков, пропащий человечишко, потому как плотницкое дело пропил и занялся шелухой всякой – навроде заборчик дачнику подправить, как-то деду Громову и говорит – ты, дед, у нас… огромный прям человечище. Я тебе это, дед, из уважения твоей мужской несгибаемости к бурям говорю. Опять же ты в армии как след был, не чета кто помалу. Войну захватил. Опять же. И борода у тебя седа, окладиста, чисто у попа нашего. И содержишь себя чисто, – Витька махнул «севастопольскую», опустил свой бугристый нос в крупную соль, красиво прикрывавшую портрет главного по партии в газете, – хоша и бабы нету… Громов глаза из-под косматых бровей на волю выпустил, синевой мартовской блеснул, – чёй-то ты, Витька, разошедши, словно меня уж как в последний путь определил? У меня еще за Носовой горкой распахано с той осени под горох, и три полосы под ячмень, стало быть… опять же вскорости жду прибавки в виде телка от Ночки. А ты заупокойничаешь тута. Брысь мою водку пить! Весь запал души на тебя истратил, и дед умокнул набежавшую на щеку слезу. Я не к концу! Чево ты! Да мне живи! Скрипи! Мне в тебе интересу довольно! Я тобой навроде башни Останкинской в восхищение пришел, – Луков замутился. Деды чокнулись, – я вона что? Давай башню залудим, нет? Чтобы красоту рассейской земли было видать, как с ветролета? Тот по ветру молотит, лётает, а все обозреват. И обалдевши потом – вона как! А мы все в заграницы смотрим? А там тьфу. Шаг ногой, шаг еще. Забор. А у нас – пошел и не придешь. Вона. Выпили по третьей, Луков сбегал за портвешком, потом Громов пошуршал насчет самогонки на хрене…
И вот – идет дед Громов по деревне. И вроде он это, и не он. Вырос дед под небеса. Самолеты и ветролеты его деликатно обскакиват, пассажиры руками машут, радуются. Космонавты те – не, им в запрет такие орбиты. Ну, идет Громов, как Останкинская башня какая, но одет по-нашему. Валенки подшиты, галоши чищены от навозу, штаны чисты-стираны, латаны. А ватник еще батьки его, Кузьмича. Там малька вата свалявши и дух густой, но мягкость удобная тем, кто по рукам деда обсел. Поначалу он из Нижнего Пестряково народцу взял – там они одичавши, без электричества, да. На одной руке сидят – тута Сурепкины, на левой, а на правой – Степашовы. Те даже собачонку взяли – ей тоже интерес. По карманам набралось – но там места для начальствов. Бывший председатель стоит, как на балконе, обозреват нащот озимых. И того – вырубки незаконной. Сказал, милицьонеров в следующий раз катать будут. На задание розыска. А внизу сколько народа обозначилось! Что ты! Автобус рейсовый в валенок торкнулся – стоит. Все в такое удовольствие пришли, платками машут, а Люська сельсоветская уже в район звонит, как билеты продавать? Или детям за так? Но собак не пущать? Смущение вышло. Так походил дед Громов, покатал всех, насчет равновесия нигде не обшибся, и в аккурат всех пассажиров на горушку и опустил. А и то! Сесть махом нельзя – подавишь?! Так, ссыпались, горохом. Такую вот сердечность дед людям оказал. А уж потом плакал – бабка-то, евойная, Евдокея не застала такого праздника, прям именины сердца! Одно неважнецки – теперича дед такой великий, что в избу не входит. Гора ж человек. Надежа только на Витьку Лукова – наваляют леса, срубят ему домишко. Ангар, по-научному.
Тёщины огурцы
Дед Завьялов сидел у окна, наблюдая вялое течение заоконной жизни. Течение никого не несло, и оттого дед был печален. В годы прошлые, жадный до работы люд бегал, сломя шею – то на покос, то на толоку, то бидон мелассы с фермы обреудить – на самогонку, то с коровами гонялись трижды в день, то телега громыхала в сельпо за хлебом – жизнь! Сегодня пронесло мимо соседку Вальку Обабкину в медпункт, да прошли четыре разного формата кобеля – на свадьбу, в Малые Лаптухи. От несоответствия интереса к жизни к многообразию ее проявления, Завьялов решил выпить. Пил он редко, четко установив себе, как он говорил «регламент». Отмечались дни праздников как гражданских, так и церковных (для чего тёщею был куплен толстый по январю численник), отмечались дни рождения тёщи, жены-покойницы, товарищей по освоению колхозных земель и отдельно – Ленина, как фигуры загадочной для истории. Ознаменование банных дней выпивкой Завьялов допускал, но тёща не приветствовала. Ссылки на Суворова – после бани портки продай, но выпей – считала личным сочинением зятя. Завьялов еще позыркал в окно, отметил, что соседский малец сливает бензин у дачника, записал событие меленько на обоях и решил-таки выпить без повода. Тёща колготилась около печки, роняя попеременно муку, постное масло и ухват – ставила опару. Отвлечь её не представлялось возможным. Мамаша! – радостно возопил Завьялов, – а чесалку сёдни запустили! Вы бы сходили? Овцы не стрижены! – напустилась тёща, – только сидишь, дымы по избе пускашь! Ножни взял, да пошёл, токо убыток жизни от тебя, ирод! Ай, чиста леший! Завьялов задумался. – Мамаша! А лавка приехадши, вона, баб Дуся мается, не? Чего Дуське не маяться-т? У ей денех много. А у меня нет, я сижу, не шелыгаюсь, как кто не знаю. Завьялов загрустил окончательно. Солнце за окном постепенно углублялось в закат, а пить на ночь Завьялов остерегался. Расчесав бороду пятерней, поддернув резинку на шароварах, подошел тихохонько к тёще, утопавшей по локоть в китайском эмалированном тазу – тесто она заводила только в нём, ёмком, списанном с бани за ненадобностью. Китайская лохань победила отечественную по причине мягкого мышиного цвета и фиолетовых роз по кромке. Как я, мамаша, вас сильно непосредственно уважаю в плане любви как тещу, разумеется. Выстрелив длинной фразой, Завьялов умолк. Добавить было нечего. Любит! Как жа! – заквохтала умиленно тёща, – ждёшь, как я помру, всю избу по ветру пустишь! Я бы и сей секунд мог, в плане помереть единолично, – Завьялов сделал вид, что оскорблен, – а вот, терплю от вас притеснения, голод и нужду! Уйду я от вас, уйду! – и Завьялов скосил глаз на тёщу. Та, отерев о полотенце руки, сладко сморкалась в передник. Казня ты ебипетская, – с чувством сказала она и пошла в сенцы, предварительно показав Завьялову глазированный подсохшей опарой кулак.
За накрытым обыденной скатеркой столом сидели Завьялов и тёща. Трехлитровый баллон огурцов придавал застолью солидную мягкость. Тёща, запустив руку в банку, пыталась протащить сквозь горловину гигантские, как цеппелины, огурцы. Зачем вы мамаша, таких достигаете размеров? – покачиваясь в тумане, спросил Завьялов. – Не удобнее ли мелкими наполнять? Чу! – сказала тёща, – на чё тебе тощай да мелкий? Небось, бабу себе упитану выбирал, а не с пупырями… Да уж скажете, когда я бабу-т? – обиженно сопел Завьялов, наливая себе всклень. И беседа текла плавно, в обсуждении насущных проблем и достижений.
Тёща в сугробе
Дед Шатров снег любил в плане увлажнения природы, а так – нет. Это, – говорил он, зряшное дело воду превращать в эту белую бюллетень какую-то. Чего он все валится да валится? Ходи, страдай поясницею, рой туда, рой сюда – а заново все по колено. Особенно, где крыша. Просто страдания какие от упорства небесных стихий. Ежели воду нужно по разумности существования – лей себе сырым дождем. И в бочку хорошо входит, кстати, и грибы растут. Тёща размышлений насчет воды не придерживалась. Как и все романтические женские особи, она все ручками всплескивала, ой-ай, шалипа прям когда отмяча так и валит. Иной раз возьмет у Шатрова карандаш, бумаги нарвет из тетрадок – и ну узоры оконные обводить на предмет восторга будущих кружев. Носки плети, дура, – ворчал про себя Шатров, – страдая в драных и натирая валенком пятки. А тут навалило так, что и не отрыться. Ну, Шатров-то тёщу вперед выслал – через фортку. Ну, она что? В сугроб легла. Головою вниз. Хорошо, – подумал Шатров, – пущай оттаиват. Как до земли протает, вытащу. А та все дрыг-дрыг, и глубже уходит. Шаттров обождал полного погружения, отодвинул висящую на гвозде свадебную фотку под стеклом, прикрывавшую тайник, сунул руку в прохладу, извлек чекушку, выдохнул, выпил, подумал о бренности бытия и о политическом курсе на сегодняшний день, пробку навернул, фотку оправил, глянул на свою Зойку с укоризной – вот, мол, померла, а мне мамашу твою теперь терпеть, – и пошел валенки домашние на уличные, с калошами, сменить. В сенцах попрыгал, тулуп отдышал, встопорщил ушанку, вытащил из бороды фантик от ириски «кис-кис» и пошел работу работать. Лопата была фанерная, с жестяной окантовкой, работалось споро, и уже у калитки Шатров огляделся – чего же тёща-то не бежит на радостях в сельпо когда хлебный день сегодня и среда. Ах ты опть, – тёща-то в сугробе. Главное дело – морозно! Свежо! А над сугробом – дымок, как навроде медведь спит. Шатров залюбовался картиной жизни, но откопал тёщу. Та затекла малешко, приморозилась, но даже похорошела щеками. Хотела стукнуть Шатрова, но взвесив силы, усовестилась. Шатров дал ей санки, гнутые, легонькие, три рубля, и услал за хлебом. Нет, – подумал Шатров, обозревая двор, – это я верно её у окна запустил. Теперь там прям малька подровнять – будет на всю зиму погребок. Прям у окна. Удобственно для чекушечки, а то фото пообтрепалось, ежели так кажный день в тайник лазать.
А тут заново снег и пошел.
У Степаныча бабка была натуры приятной, хотя и внешности заурядной. Степаныч, в иные дни, исподволь поглядывая на шмыгающих за молоком дачниц в обтянутых штанами попах, грустил изрядно. Верткие они были, глазастые, и – главное – носы пимпочкой. А у бабы Фени нос был как бы родня дедову. Крупный был. Унюхливый, как говорил Степаныч. Солидный, короче, нос. Да и глаза как-то к старости у бабы потускнели, накрылись веками, как мягкими ладошками, и стала баба – точно дед. Тебе, мать, еще бороду с усами, – говорил Степаныч, – нас с тобой в один пачпорт можно клеить, да. Баба не обижалась – не всем лицами сиять, как в кино, кому-то и картошку надо сажать, кому и за коровой ходить. Красота – работе помеха. А вот, взять Зойку? Такая пава была – по селу идет, мужики всякую хозяйственную прыть бросают и столбами стоят. А что? И свезли её, куда знает никто, и там все любовь с одним, любовь с другим, а потом и вовсе пропала. Как не было. А баба тут. Прочная, как табуретка, и верная, как заветы Ильича. Она ж с малолетства Степаныча прям пасла, хуже козы. Он в армию, она туда. Он с армии в совхоз – пожалте радоваться! Он на трактор – она в бригаду. Аж до ветру не мог индивидуально уединиться. Осерчал он, чо уж. А планов имел. На Машку с почты. Все с синей сумкой, на лисапеде, и попа круглая. Но баба Феня деду не подкачала, родила трех мальцев, одну девку, всех в люди вытолкала, и остались они вдвоем с дедом радоваться внезапно наставшей старости с пенсией. Собака у них была, невзабольшная, пород неопределенных, характеру спокойного, ума ясного. Звали ее Шпуля. Только очень она насчет кобелей была неспокойна. Прям корриды какие у дома были. Бой быков. А потом ничего, унялась, поседела мордой, усами пообвисла, поскучнела. А
как? Всем селом любили – и нетути никого! Жизнь! А дед-то рыбак был знатный. На речку Фалалейку ходил сызмальства, все пороги-омуты знал, где в какое время на какого червя и что ловить – не, равного не было. С области начальство ездило – научите, Филипп Семёныч, мы такого и в телевизоре богатства знаний не почерпнем. Ну, он ихние все заморские снасти повыкидает, орешину подточит, и только таскай. Уважали сильно в плане премии денег. А тут в осень – баба Феня – навроде женщина, и туда же. Причипла, хуже пиявки, обучи, да обучи. А в ней, в бабе – вес. Лодка тебе не корабль, но сдюжила. Еще и Шпуля влезла – хвоста мочить. Дед бабу схитрил – зимнюю уду дал, а то махнет – ищи уду в камышах. Мотыля купил, полную коробку, и вывез своих баб. А Феня-то цветет, щеки ветер ей румянит! Как, я – говорит, – тебя, дед, люблю по мере сил! Не вышло промашки в жизни нашей про любовь. И чего? Лещ и сорвался. Мотыль, он первое дело по осени-то на леща, эх… ну, плотвички натягали, ёршиков да уклейкина ушицу – серебрится мелочишка в ведре, Шпулька вдаль проглядывает тишину радости, дед учит бабу мотыля сквозь зубы пускать – ну, насчет пол определить, самец, либо девка? Вот вам приятность пенсионных утех, когда картошка убрана. Ну, после баба Феня так приохотилась, что уж и деда на реку не пускала – королевишной сядет, веслами махает, плывет-песни поет. А дед корову доит. Так-то!Птички-невелички
Вот, по чести, если сказать, чтобы не приврать, не сыскать на матушке России такой чуднОй деревни, как Пестряково. Но токо наше Пестряково. Потому как еще с полсотни воображат себя «пестряковцами»! Не думайте даже на ум брать – врут. Те – обнокновенности самой невзрачной. А наши, истинные пестряковцы, те – да. Они и есть. Потому как воздух неба, вода реки, трава земли – все способствует. Так, с высоты птичьего ветролета глянешь – и что? Березки-осинки колками, пашня где пахана, где брошена, домики, сараюшки, скотинка пестрядевая, чисто ситцевая. А снизишь высоту – батюшки-матушки. И главно дело, с такой невзабольшной высоты весь домострой и уясним. Бабы прям с дедами живут в такой приязни, что неловко о таких вещах писать. И почти все смолоду, да еще переживши трудную любовь. Нет, измены бывали, а как же? Посиди, на, со своей Дунькой сорок лет бок о бок? Посидел? Правильно – на соседскую Дуньку потянет. Потому как любовь расширяет сердце и учащает пульс, отчего в лехкие набирается воздух. А воздух настоян на сибирских травах, как медовуха. Потому периодически вспыхивает, как карасин какой, любовь. И полыхает деревня наша – с конца в конец. Начнут жаниться-прежениваться, бегать по всей деревни с конца в конец, самоварами меняться, одеялы трясти, чугунки драить. А к зиме утихнет, все назад. Ага. Потому любовь на холоде стынет. Как таракан. Вот, жили, как говорится, беды не знали, баба Полина Игнатьевна и дед Прокопий Филиппович. У бабы Поли был другой муж, имя тут ни к чему, и у деда Прокопа тоже была баба шипуча и завидуща до денег в огромной несказанной жадности. А баба Поля всяку пичужку привечала. Другие бабы курей по курятникам рассунут, гусей хворостиной на реку гонют, еще индюков блы-блы разведут страшнее фининспектора какие гадкие. А наша баба все сЕменок насыплет, коноплюшки, репешку – ой, к ней кто не летит! То жаворонки, то сизоворонки, то витютни, то сороки-воровки, зеленушки-краснушки, синички-пуговки в жилетках, вся эта крылата братия и щебечет. Гадють, сказать честно, непристойно много. А для пения хорошо. А Прокопий в отместку жене того хуже воробьев приманиват. У нас, в Пестрякове, воробей птица ненужная. Токо под застреху забьется, чирикат, котов смущат. Скажи, мил человек, на что в деревне воробей? Правильно – на худое дело зерна спереть. Горобец, одно ему имя. Ну, и по семейному баба Прокопия стала с этими воробьями в поле гонять, навроде как с коровой – иди, грит, выводи их с дому, один убыток. А и бабу Полю подприжали, потому как расход от птиц путем поклёвки на ягоду, опять же вишня если. Ой, погорюют они, и пойдут на Цаплин луг, там всяка птичка невеличка. Встанут, и давай птичков кормить с хлебушка. Стоят, вокруг них чисто ветролеты какие летат разны птицы, щебетат и уважение показыват. Как тут искры любви не высечь? Вот, горит пожар души, туши не туши. Так и ходют с разных концов Пестряково – Полина с Прокопием, за пазушкой хлебушка несут, и птичку кормят для радости бытия. А иди куру на лугу корми? Дураки, скажут…
Зонт
Мы, пестряковские, ко всему приученные и закаленные в непогодных условиях сложного климата. Оно тут не Африка какая, чтобы без порток скакать и дров на зиму не запасать. У нас бывало, и лето – хуже зимы. А что напишешь, кому пожалишься? А то. Работы иди работай, хошь, не хошь, а требовательность от земли идёт великая. Ну, подгадывали, чтобы с сенокосом в вёдро управиться, или когда как картоху в снег не содють, тоже обжидали к теплу. А что в крестьянском деле главно? Правильно! Чтоб руки были свободны, потому как к рукам придано ихнее продолжение, что грабли, что косы, что серп с лопатою. Смекаешь? Пословицы все туда – насчет труда. Спустя рукава, засучив рукава – все намек к одежде. Потому и городских глупостев в Пестряково никто не принимал и в душе над городскими потешались. Мы как? Положим, сентябрем? Оборыши уж все собравши, что свекла, что баркан, по лехам лазам, тут что дождь, что другой дождь, свово не бросишь потому как богатство от пота трудом. И вот на, скажи те на милость, как по огороду с городским зонтом ползать? Это кто удумал такое? Ты стал быть, за ботву баркан тянешь правой рукой, а левой над собою зонт растрепетал по ветру? Смех! Даже без греха. Или вот, по надобности пошла баба корову доить. В правой руке дойка, в левой подойник, ага. А зонт-те над ею парит, чистый ворон с крылам? Куда в пестряковском деле нос не сунь, нету зонту места! Хошь дровы коли, хошь горох лущи, хошь картоху перебирай, даже по лесу шастать в обабки – и куда? Под каким елашкам? Так что нам этого городского не надо в век. А вот. Гостил профессор дачный у положительной семьи пестряковцев на предмет занесения в тетрадь всякой взабыли никому не нужной. Понатыкал буквок, а подарков о себе оставил зонт в силу рассеянности. А дед Севастьян к тому зонту прикипевши, не оторвать. Аж в баню ходит, на? По двору шастат важный, галоши помыл, в позем не вступат – городской. И аж перестал с бабкой говорить. Ты, – говорит, – Милка, дярёвня дярёвней какая некультурная неграмотность. И платок у тебя вечно сырой псиной запах имеет, хошь ты его кудёром вяжи, хошь на плечи кидай. Мне с тобой не с руки теперь как стыдно. Баба Мила характеру была чистый андел, прямо вся наскрозь добротой пронизана, и отвечат, – а ты не кори, а возьми и меня под свою крышу, будет мне сухо, а тебе приятно! И что? Так и шастат вслед за дедом, а дед как царицке какой над ей зонт и держит. Хотя, по честности, и себя прикрыват. Потому – двойная радость удовольствия выходит…
Пестряковская Венера
У нас, в Пестряково, чего только не быват, на удивление всему остатному миру. Пестряковцы до того рвутся душою к красоте, что попросили им из района дать в украшение скульптуру в виде женщины к 8 марта. В районе затылки расчесали, стали предлагать разное, да откуда у нас красота кака? У нас все больше вожди, те с бородами, еще было много героев труда, но те уж больно нехороши. Доярки крупные на лицо, а трактористы сильно неказистые и даже от бюста соляркой несет. Хорошо, был заезжий художник, отстегнул от щедрот. Он бабу изваял, в Дом культуры. Но длинновата оказалась, а двери разбирать дорого и зимой дуть будет. Ну, что, художник на весь мир тех баб налепил, не грех и с родиной поделиться. Установили бабу в самом душепрекрасном месте – рядом с речкою. У нас там и молодожены гуляют, и сельский сход, ежели чего и маевки когда тепло. Прижилась баба. Удобная оказалась. Кто женится надумал, бабе руку жмут, хотели и замков ей навесить, как в городе, да баба к тому не годная вышла. Мужики у бабы выпивать начали, и ловко так яйцы чокать об коленку, что вовсе бабу замызгали. Бабы лавок навтыкали, сплетни плетут. Городские зёрны ей сыплють, чтобы птицы малые щебетали, в результате таких действий привели скульптурную бабу в полную негодность. А баба она те памятник в виде изображения какой древней красоты женщины. Председатель в печаль, сход скликали, постановили, бабу помыть. Такое было горячее понимание в народе, что начисто вернули бабе белизну хлоркой. Табличку сделали за нарушение штрафа и надумали обнесть забором, но лучше рабицей, скрозь какую видно, но не чётко. Но сильно баба была голая, чем вызывала смущение у пестряковских дедов, которые даже в баню ходят в темных очках чтобы не углядеть лишнего. И председатель сказал – бабу одеть! Грозно так и постучал кулаком. Вот, Федюковых и озадачили на этот предмет. Потому как баба Тося очень рукам много чего способна. А и как бабу одеть? Она повезде неудобна! Баба свой лифчик на такое дело отрядила, на где! Нет такой бабы, чтобы сравнить с Тосей-то в размерах красоты. Ну, билися, билися и чего? А шапку с понпоном и шарф баба сплела, и дед Илья бабе присовокупил. В комплекте и испотки были, той же шерсти, а баба никак рукам воли не дала обрядить. Председатель опять решил насчет кулаком, а дед и говорит – а шапка бабе нужнее. У нас, в Пестряково, куда как зимы суровые, так пусть она хоша головой не смерзнет. А летом еще че учудим, соломкой укроем, ежели прикажут. А в газете пропечатли – «Пестряковская Венера». А председатель нащот Венеры вы говорит погорячились, и назвали «Пестряковская Незнакомка». Вона как!
Золотая свадьба
У нас, в Пестряково, народ в плане еды поесть очень домашнего направления. Так, чтобы шелыгаться по столовкам – в заводе нет. Бывает, конечно, придет какая бабка к соседке спросить нащот лишних дровишек ли нет, а либо иголку применить к нитке по слабости глаз, а та шаньги затевала и уж затеяла. С грешневой кашею. А и ушица затомлена стоит в печке. Баба бы и рада в одну калитку отобедать, а неловко. Так и сядут обе две. Ну, и смажут поверх наливочкой, а там чаи давай гонять взад-вперед. А рука и на кедровые орешки ляжет, как отнять? А медку извольте? А клюковку? А мурмеладку черничну? Мурмеладку брусничну? Всё. Дню конец, бабы объевшись до полного сумления, а чё соседка спрашивала? И кто упомнит? Ну, бывают и складчины. Как толоку оттопчут, либо по картофельному делу, либо печку раскатать, а и что всей деревней положено совместно ладить, так тут стол. Как жа?! Оленина быват, строганина рыбна быват, всяки примочки – запарки, даже городское взято на оружие под словом «оливье». Не лаптем хлебаем, маинезы и сами можем, в смятанку яички, маслица постненького, сольцы, хренку, чесночку, травы какой есть, намнем, ой! Но не к столу про еду-то! Это навроде присказки-обсказки. Дескать, сидят наши бабки-старички по избам, бабки в чугунах щтей наварят с кислым духом, кашу запарят, рыбку обжарят и еще хлеба не в пример торговому напекут. Полно всего, по избам-то! Ой-я, котлетки-т щучья? Макало сделают, солью-перцем. Хрен с горчицей! А еще либо щучьи головы на разбор к столу …а чё столовка-т? Битки да муха дохлая в конпоте. Но надо отметить благотворное влияние мест общественной еды, там все чинно, все обуты-одеты в праздничное. Для увесистости придана буфетчица большого бюста с кружавчикам по всему телу. Она как башня прям стоит, боязно спросить вопрос. А в столовой у нас всякие дела обсуждаются, впереди нащот свадеб или культурного досуга если из колхоза кто в город. Ну, дед Фадей бабку Шуру позвал с хитринкою. Борща, мол. Бабка т в слезы! Я ль тебе не стряпаю? Ты во мне нужды когда знал? Несытым ходил? А дед гнёт линию на общепит, насчет культуры быта. Пошли. Галоши на крыльце сняли. Но не оставили – обреудят. Так, с галошами и сели. Дед борща принес, гуляш в пюре, все заморское. Хлеб наш. Ну, по ложке глонули, перцу насыпали, еще глонули. А дед бабе лимонаду, себе пива. И вынат из-за пазухи кулон дивной красоты. С драгоценной каменью. Аж свет по углам запрыгал. Шофера стаканы отставили – любуются. Буфетчица аж забыла водку разбавлять как красиво. А дед говорит, мы с тобою, баба полвека отжили в полной радости, а ты у печки. Потому праздник и тебе подарок. Баба аж борщ-то и присолила. Слезою. Во, как. Любовь…