Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:

Мне захотелось услышать собственный голос, и вот результат – роман, который с Божьей помощью я сейчас дописываю. Я знаю, что он появится во всех отношениях преждевременно, но обратно затолкнуть его в чернильницу я уже не сумею, увы…

Я пишу этот роман шепотом, потому что еще не пора, потому что каждый мой шаг на заметке и эхом отдается в стенах КГБ, потому что я боюсь громко говорить даже в собственной квартире.

Я пишу этот роман шепотом, но в полный голос, во весь голос, а громче я не могу – сорву связки.

О чем я больше всего сейчас жалею, так это о том, что уничтожил те двенадцать страничек про бывшего моего друга Сашу Кушнера:

мне не хватает их сейчас для равновесия.

Не слишком ли много грехов навесил я на Сашу, не слишком ли велика отрицательная на него нагрузка?

Или наоборот – слишком аргументировал его позицию, приписал заветные свои мысли – ему такие и не снились?

Что такое Саша?

Это мое alter ego, мой двойник, от которого я отмежевываюсь и которого стыжусь. Это самоампутация alter ego, и, анестезируя тяжелейшую эту операцию, в первом наброске «Романа с эпиграфами» я обозначил своего двойника реальным именем, но чужой фамилией, девичьей фамилией моей матери – Саша Рабинович.

Но ведь был же и реальный Саша – он живет в Ленинграде, пишет стихи и ненавидит Бродского. В конце концов, я решил отбросить камуфляж – коли роман без вранья, то незачем перевирать имена. Так Саша Рабинович опять стал Александром Кушнером.

Его идеал – гроссмейстер Анатолий Карпов, который присвоил чемпионскую корону с помощью советского правительства, а не выиграл ее в честном поединке с Робертом Фишером. Саша хочет победы без поражения и даже без поединка: регалии ему важнее реальности.

Саша надеется на километры, которые в России не только заменяют пространство, но и отменяют его, ежели оно находится за пределами государственных границ СССР.

Сейчас Саша принимает все меры предосторожности, чтобы оградить себя от моей критики – сидит в танке и боится, что ему на голову свалится яблоко.

У Саши локальная психология, железный уговор с самим собой – не замечать того, что могло бы его задеть, встревожить, расстроить. Если бы он выглянул из своего танка, то понял бы, что по горло в говне.

Я ему протянул однажды веревку, а он стал размахивать руками и брызгаться:

– Я здесь живу, это моя родина, я ее люблю…

И – на здоровье: вольному воля. Отойду подальше, а то забрызгает.

Или – пригласит в гости.

А может быть, виноват я, потребовав от маленького поэта, чтобы он стал большим, а потом разругав его за то, что ноша оказалась ему не по плечу? Или дело все-таки в его претензиях – быть большим, будучи маленьким? Я написал о маленьком его росте, а сам выше его разве что на несколько сантиметров. Дело не в физическом росте, но в поэтическом лилипутстве: можно быть маленьким поэтом, но зачем подпрыгивать, зачем притворяться большим? Сейчас вышла Сашина книжка в Детгизе, и все стало на свои места: он – детский поэт, популяризатор, ментор, и только недостатком образования и инфантильным сознанием наших читателей можно объяснить растущую его популярность.

Я написал о его стихах, об исчерпанности в нем поэзии, а в нем исчерпана жизнь, и я гляжу в его пустые, как у трупа, глаза, и жалость застилает мне душу – он был живым, теперь он мертв: еще одно «увы»…

Нам заткнули рот кляпом еще в утробе матери, мы родились не в рубашке, а с кляпом во рту, с фиговыми листками на гениталиях и с черной повязкой на глазах.

Мы родились с постыдным страхом в душе, и мы выдавливаем его из себя по капле – капля за каплей, чтобы не осталось ни капли.

Моя душа станет вот-вот совсем пустой – а вдруг, кроме

страха, в ней больше ничего не было?

Один из начальных читателей этого романа сказал, что в нем мало Соловьева, мало автора. Так, должно быть, и есть и иначе быть не может. Осип Мандельштам, отвечая на анкету «Советский писатель и Октябрь», с полной откровенностью заявил: «Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня „биографию“, ощущение личной значимости». А в статье «Конец романа» он попытался обосновать свой мрачный тезис именно распылением личности и биографии как формы личного существования, даже больше чем распыление – катастрофической гибелью биографии: «Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из биллиардных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на биллиардном поле, управляет один принцип: угол падения равен углу отражения».

Может быть, напрасно Осип Мандельштам отечественную деперсонализацию распространяет географически и политически – на Запад?

Либо дело здесь в цензурных соображениях: объяснить XX веком то, что сделала со всеми нами Октябрьская революция на пару с многовековой русской историей? Бог его знает…

Но вот слова Мандельштама, под которыми я готов подписаться как под своими:

Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени. Память моя враждебна всему личному. Если бы от меня зависело, я бы только морщился, припоминая прошлое.

Никогда я не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых внуков, влюбленных в семейственные архивы с эпическими домашними воспоминаниями. Повторяю – память моя не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого…

Надо мной и над многими современниками тяготеет косноязычие рождения. Мы учились не говорить, а лепетать – и, лишь прислушиваясь к нарастающему шуму века и выбеленные пеной его гребня, мы обрели язык.

И все-таки – вот парадокс! – мне хочется думать сейчас иначе.

Я завидую Лене Клепиковой, биография которой, а значит – и личность, куда более свободна, чем моя, от «шума времени». Я – «политическое животное», то есть подневольное, крепостное, зависимое, и сокровенная моя мечта – сбросить с себя эту зависимость: и чем скорей, тем лучше!

Любой ценой, чего бы это мне ни стоило!

Я потому и полюбил Лену – и с каждым годом люблю ее все сильнее, – что она так не похожа на меня и на наше время: ее окраска – личная, индивидуальная, а не тотальная. А мой портрет писало Время – дурной живописец, и все его портреты на одно лицо.

Мне хочется поскорее кончить это роман, потому что его предмет снижает уровень разговора.

Пора думать о звездах, а я пишу о Саше и о КГБ.

Я пишу этот роман как открытое письмо Бродскому, но я боюсь, что он прочтет его второпях, ни хрена не поймет и опровергнет не только мои домыслы, но и мои догадки.

Бродский – гениальный поэт, но, боюсь, посредственный читатель.

Гениальный читатель – Кушнер.

Поэт – посредственный.

А что, если этот каллиграф, канцелярист, переводчик переводчиков и учитель чистописания обрадуется моему роману как неожиданной своей славе – в конце концов мои ему обвинения здесь за чтутся в качестве заслуг, ибо в нашем Зазеркалье все шиворот-навы ворот?

Поделиться с друзьями: