Чары. Избранная проза
Шрифт:
— Она?! Пожалуйста… — Своей угодливой готовностью выполнить просьбу жены он представлял в самом незначительном свете сам факт ее предательского выполнения.
— Жорик, — Света словно бы уговаривала его выпить горькую, маслянистую настойку, обещавшую принести облегчение, на которое он сам уж и не надеялся, а ждал лишь скверного и противного вкуса во рту, — ну скажи… А твой отец Александр — упырь, раз о нем такое пишут.
— Читала?
— Читала. Не первый раз. Скажешь?
— Пожалуйста. Она… ну, дурочка, словом, и сам я дурак, — судорожно сглотнул он.
Глава двадцать вторая
ПРАВИЛА… ПРАВИЛА…
После этого Жорка напился, безобразно,
Трезв и способен думать, серьезно и о серьезных вещах.
Жорка решил, что в жизни ему не хватало настоящих правил, он их боялся и избегал, считая, что они только мешают жить. Жорка уставал и маялся от всего, что становилось правилом, входило в привычку, и его ужасало главное из них: жить, как все. Поэтому, вопреки всем навязываемым правилам, он и бросил завод, устроился в мебельный, и всемогущая судьба, временно поселившаяся на Лубянке, свела его с отцом Александром.
Поначалу тот тоже показался ему воплощением все того же скучного правила: венчания, отпевания, требы, по-стрекозьи прозрачные невесты, нарядные восковые покойники, кресты над замшелыми могильными плитами, травка и граненый стакан, накрытый ломтиком черного хлеба (не закусишь, так занюхаешь!).
И вот отец Александр с портфельчиком, в пальто, наброшенном поверх рясы, спешит, торопится, не опоздать бы на электричку…
Но постепенно Жорка стал замечать, что в присутствии отца Александра он стыдится чего-то, смущается, робеет. Он долго не мог понять причины этого, но затем осознал, что отец Александр его чем-то непреодолимо притягивает, что он его побаивается, но очень уважает и, может быть, даже любит и боится предстать перед ним тем, кого тот в нем по своей доверчивости совершенно не подозревает: посланником судьбы-Лубянки… А если и подозревает, то терпит, хотя, наверное, и презирает. Жорке же хотелось, мучительно, затаенно, жгуче хотелось стать достойным любви отца Александра.
Отступления от правил ничего ему не дали, и он слепо уверовал в правило, одно-единственное, забытое людьми, следуя которому они могли бы открыть в себе любовь, как знатоки и прозорливцы по веточке лозы находят в пустыне воду.
Это правило и сделало бы их счастливыми. И Жорка вспомнил, как он был счастлив и как он всех любил, когда в третьем классе ему за хорошую учебу подарили книгу с размашистой, завитушечной подписью директора. Да, чубатого, с высоко остриженным затылком — Петро Богдановича. И теперь эта минута — он подходит, сияющие, повернутые в его сторону (словно у гвардейцев при команде «Равняйсь!») лица за столом, и ему торжественно вручают — была самой важной и значительной в жизни.
— Слышь, батя, книгу мне подарили… в третьем классе, — обратился он к участковому с малиново-красным, обветренным лицом и седыми бровями, сидевшему спереди, рядом с шофером.
— В колонии, что ли?
— В школе, в третьем классе… Честное слово!
— Ладно, сиди у меня, отличник!
— Честное слово, говорю! Способный я был и бедовый… «Записки охотника»
называлась. Читал?Участковый отвернулся, как отворачиваются, чтобы не выругаться.
— Слышь, не пьяный я. Не пьяный! Хошь, дыхну?
— Я те дыхну, я те так дыхну, что родная мать не узнает! — задушевно произнес милиционер, и машина резко вздыбилась-остановилась. — Выходь!
— Выхожу, выхожу. Все равно через час отпустите, — сказал Жорка, насмешливо держа руки за спиной, хотя они не были связаны.
— Ишь ты какой! Жди-ка! Выкуси!
— А вот посмотрим.
Через час его отпустили.
Глава двадцать третья
КОСОЙ ПО ГОРЛУ
Валька особо не задумывалась, что сказать матери, прекрасно зная, что та не придает значения словам, которые обязывают ее лишь к тому, чтобы подтвердить — она их услышала — и не отвлекают от привычных мыслей, забот и страстей. Мыслей и страстей, сосредоточенных на одном: что купить и куда поставить. Поэтому Валька брякнула наобум: «В Киев летим с девчонками», и сама же удивилась своей способности выдумать такую несуразицу. Только Киева ей сейчас не хватало! Столицы братской (пока!) Украины!
Но мать кивнула, не ставя под сомнение правдоподобность услышанного, поскольку для нее это было выгодно тем, что позволяло, ни в чем не участвовать. Она лишь рассеянно спросила: «Надолго?» — и забыла о своем вопросе, прежде чем Валька ей ответила: «Денька на три. Как сложится».
Утром Валька собрала сумочку, положила в нее розовый, будуарного цвета конверт с деньгами, окаймленный кружавчиками носовой платок, тушь для ресниц, помаду, пару яблок. Подумала, брать ли газету с кроссвордами, и решила на всякий случай взять: вдруг придется долго дожидаться, а разгадывание всякой ерунды помогает отвлечься и ни о чем не думать, тем более что ее собственные мысли — те же кроссворды. Головоломки!
Туда она должна поехать одна («Выхожу одна я на дорогу!»), а вот обратно ее должны забрать: найти такси, довести до машины, усадить, притулиться рядом, сочувствующе кивнуть, утешить, приободрить. Поэтому, выждав удобную минуту, Валька, радистка-партизанка, приблизилась к телефону, глядя на него через плечо и заслоняя собой от возможных наблюдателей, и набрала номер подруги. Да, подруги, с которой обо всем договорились заранее, и та пообещала. Вернее, та с жаром поклялась, но Валька низвела ее клятву до уровня кислого обещания, искушенная в том, как легко даются такие клятвы заранее, за много дней, как жалеют о них накануне и как воровато отказываются от них в назначенный срок.
Иными словами, подруга была самой верной и надежной, но Валька уже привыкла к тому, что надежные-то чаще всего подводят и предают, и поэтому даже не удивилась, когда та стала извиняться, оправдываться, охать, стонать, ссылаясь на внезапную болезнь мамы, что-то очень серьезное, мешающее ей поехать.
— Как-нибудь выкрутишься? — слегка униженно спросила она, словно бы выпрашивая у Вальки в долг на неопределенный срок ее успокоительное «да».
— Ага, ага, — ответила Валька, врачуя совесть подруги, такую же драгоценность, как и здоровье ее матери, и одновременно ломая голову над тем, кому бы еще позвонить.
Хотя при этом ее поддразнивала веселенькая мысль: «Запереться бы в бабкином сарае и — косой по горлу. Вот бы все обсмеялись!»
В пределах досягаемости оставались те подруги, те воспитанные в строгости девушки, целомудренные юницы, к которым она менее всего хотела бы обращаться по таким делам, но деваться-то некуда. Скрепя сердце, все-таки позвонила (самой неверной и ненадежной), в глубине души надеясь, что откажется, но та от растерянности согласилась, словно это было проще, чем наспех выдумывать причину для отказа: