Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
«Я молод. Мне еще много что может встретиться. Нецеломудренность — переходное состояние, потому нам ее и прощают. Мы не ищем ее, она сидит в нас».
«На что же вы решились?» — коротко спросил Тутайн.
«Я с трудом вас понимаю», — ответил другой. Очевидно, он не хотел повторять в тех же выражениях свой отказ. — «У меня нет достойных упоминания доходов. Кто в моем возрасте думает о женитьбе? Я зависим от родителей. Я вообще не понимаю, как вам пришла в голову мысль выбрать меня в качестве жертвы вашего порочного плана. Обстоятельства, которые нас свели… не дают основания для столь далеко идущего… столь сомнительного… доверия ко мне».
Кулак Тутайна, больше ничем не сдерживаемый, обрушился на поверхность стола. Ощущения Андреса в эту секунду — кто мог бы их описать? Он видел перед собой
«Я запрещаю вам впредь навещать Буяну».
Приговор.
Андрес весь напрягся; но в следующую секунду наклонил голову, спрятал лицо в ладонях и заплакал.
И все же Тутайн не сдался. Может, надеялся, что слезы пойдут Андресу на пользу.
«Если вы бедны… Если всё это для вас так неожиданно… и ваше решение еще не созрело, то можно подумать об облегченных вариантах. Я сказал, что вы должны взять девочку к себе. Защитить ее — вот первая задача. Что касается дальнейшего… Мы могли бы набросать план…»
На этот новый примирительный тон Андрес отреагировал, решительно мотнув головой. Тутайн запнулся. На протяжении двух-трех секунд пытался справиться с потрясением. Потом вплыл в состояние трагического покоя. И сказал только:
«Я в вас разочаровался. Вы сделали не тот выбор, которого я ждал. Вы и теперь можете свободно общаться со всеми девушками этого города; только одна для вас под запретом».
Я перебил его, в первый раз:
«Не поддавайся соблазну, исходящему от слов», — сказал я.
Андрес Наранхо уже направился к выходу. Он бросил на нас недоверчивый взгляд.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
В те короткие полчаса прозвучало еще несколько поучений: итог многих прочитанных книг, в которые Тутайн погружался с головой. Это была попытка разобрать человека Андреса на части, порвать в клочья, чтобы потом, ради его лучшего предназначения, используя средства многостороннего знания — анатомии и религии в их прекраснейшем соединении, — бережно собрать заново. Тутайн попытался приостановить медленно прогрессирующий упадок одной человеческой души, используя маховую силу ее наклонного падения для нового взлета. Я не нашел, куда вставить эти вкрадчивые, рискованные, жесткие высказывания. Мое перо выбирало для них — одно за другим — четыре места; но всякий раз я потом вычеркивал эту витиеватую речь. Она стояла на странице как бы сама по себе. Рот, когда-то ее произнесший, был рабочим инструментом замаскированного ангела. Призывом по ту сторону слов. Обрушивающейся мелодией бури. Однако Андрес Наранхо не изменился.
Прошло еще несколько дней. Тутайн, очевидно, работал над тем, чтобы соорудить дамбу против несчастья. Может, он ждал того немого оклика, который научил бы его, что делать. Меня он больше не брал к Буяне. Думаю, что он много времени проводил с ней наедине. Я не припоминаю никаких разговоров, которые дали бы мне возможность составить представление о его тогдашнем образе жизни. Окончательные решения, которые он потом принял, позволяют предположить, что он вторгался в душу девочки со стремлением подвергнуть эту душу ужасным испытаниям, с неуемной жаждой познать ее, с одержимостью, с черной любовью. Диалоги, которые оставляли после себя только страх… Спасти или уничтожить… Вероятно, он уничтожил. Так или иначе: он обратился в бегство.
— Пароход на Гётеборг отправится в плавание без нас, — сказал он мне. — Нам уезжать пока рано. — Он держал меня под руку и вместе со мной стремительным шагом прогуливался вверх и вниз по улице.
— Мне кажется, ты ее любишь, — сказал я без колебаний.
— Ах… — Его голос неуклюже хромал вдогонку за мыслями. — Такое никогда не знаешь наверняка.
Я, во всяком случае, самый нерешительный из ее любовников.— Даже если и так, это уже признание.
— Я ее не знаю, — сказал он быстро, — я только люблю ее. Когда мы вместе, это как если бы в одной комнате горели две свечи. Одна, с красивым фитилем, тает медленно и переходит в чистое пламя; другая, из загрязненного воска, горит горячее первой, но чадит, роняет капли и, треснув, гибнет до срока.
— Этот образ… я его не понимаю, — сказал я.
— Роли двух свечей день ото дня меняются. Постоянна только несогласованность.
— Если бы ты хоть задумался о том, чтобы взять ее к себе… чтобы жениться на ней…
— Я об этом думал. Она не поверит, что я убийца. А если поверит, то ужаснется. А если не ужаснется, значит, она уважает во мне возможность, которую сам я нахожу заслуживающей только ненависти. Чтобы избежать худшего, я должен был бы начать со лжи. Она ребенок, она еще не пробудилась окончательно. Пока — вопреки всему — она не подвергалась серьезному испытанию, и никто не исследовал глубины ее души. Тайна ее естества пока ей не вручена. Эта тайна еще растет… двусмысленная… нераспознаваемая. Груди Буяны уже округлились. В ней накапливаются тьма… и трезвомыслие. Она должна была бы спасти меня. Я нуждаюсь в подлости, которой от нее требовать не могу.
— Как так? — ошеломленно спросил я.
— Нуждаюсь в забвении. В забвении другого тела, уже вросшего в меня. Смерть, тлен — это всё перекинется на Буяну, если именно я буду с ней. Осквернение… А ведь она еще не знает привкуса преисподней.
— Ты должен мыслить более здраво, — сказал я, вздрогнув. — То, о чем ты говоришь, — дьявольское наваждение. Кроме того… ты вынуждаешь меня подозревать… что я напрасно был твоим спутником. Тебе прощено. Я не священник, который от имени Бога раздает отпущения грехов. Я только человек. Если тебе этого недостаточно… ничем другим я не располагаю. Я за это прощение заплатил… и если потребуется…
Он, в полном замешательстве, отмахнулся от моих слов.
Я продолжал:
— Моя роль могла бы заключаться в том, чтобы взять к себе Буяну… на время: пока в тебе не возобладает чувство выздоровления.
— Ты и так достаточно нагружен, — сказал он посвежевшим, очень решительным голосом, — достаточно нагружен мною. Что же касается предрассудков… Именно из-за них, похоже, от человеческого рода не отступается меланхолия, это плотное плетение из безымянных волокон… Мы погружаем в нее сердечный мускул, и его пронзает ледяная дрожь, которую кровь, текущая в наших жилах, унять не может… Ты ведь слышал, что этот молодой человек, Андрес, знает об институте брака и о проституции. Это точное знание, которому учат в школе, в семье и в церкви. И Андрес уверен, что на практике убедился в том, чему его раньше учили… А между тем в Бискре красивые берберские девушки с нагорья Улед-Найл предлагают для наслаждения свои едва пробудившиеся тела — бронзового цвета, покрытые тончайшей, как пергамент, кожей, — чтобы заработать себе на приданое. И их будущих супругов это не возмущает. Они ценят деньги. Там у людей другой жизненный опыт, другие предрассудки.
Он радостно зашвыривал мне в уши инверсию своего прежнего настроения.
Я ухватился за возникший шанс. Я сказал:
— Тебе бы надо, вместо стольких дней, провести у Буяны хоть одну ночь.
— Да, — сказал он, стараясь не выдать свою сверхчеловеческую одержимость, — я ждал такого совета.
Я смущенно замолчал. Я увидел, как лицо его отшатнулось от прибойной волны предчувствия неисчерпаемой радости.
— И мне в этот раз простится ложь? — спросил он.
Я увидел его в новом обличье. Увидел, что он сейчас способен к любви, что он вернулся к предназначению, которое было отнято у него совершенным убийством. Это внезапное призвание, упразднение вины, этот победоносный крик плоти… Это превращение, как следствие произнесенного мною слова… Моей непреднамеренной дружеской услуги… — Я начал плакать. И за пеленой слез понял, как сильно его люблю, как мало утешения нахожу в этой дружбе. Я пробормотал, неразборчиво для него: «Мне бы умереть, умереть…»