Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

Ночью, три дня назад, произошло нападение. Я спал. И враги атаковали мою голову. Я проснулся. Невообразимая боль стискивала мозг. От этой боли я потерял сознание, но тем не менее меня продолжали пытать. Тело покрылось холодным потом; ощущение холода проникло и внутрь разламывающейся головы. Сердце начало биться нерегулярно, оно устало. Газы, вместе с дурными запахами, поднимались от желудка ко рту. Я забыл все, что во мне было из желаний, имен и понятий. Я забыл себя и теперь существовал только как машина, в каком-то месте поломанная. Меня вырвало; это принесло облегчение; но распад всего организма не прекратился. Я чувствовал этот физический коллапс, хоть и не мог его осмыслить. Я стонал. Я боялся шевельнуться, потому что даже малейшее изменение положения усилило бы грызущую боль. Я обнаружил, среди этих мучений, что для моей истерзанной головы лучше всего, когда я стою. Но разве мог бы я стоять непрерывно?.. Через двадцать часов боль утихла. Свойственные мне представления постепенно вернулись. Вновь всплыли имена и понятия. Воспоминания мало-помалу выныривали из тумана забвения. Первое, о чем я подумал, — что в мозгу у меня все изглажено. Невозможно измерить, насколько унизительна такая мысль. Я остался без любви, без ненависти, вообще без страстей, без какой бы то ни было деятельности, без грез, без фантазии — и даже не во тьме, наполненной страхом. Мне не хотелось ни есть, ни пить. Я забыл о своем дыхании. Любое братское живое существо стало для меня безразличным, даже обременительным; я ни у кого не искал помощи, и никто мне ее не предложил. Всё сделалось неважным; моя плоть теперь направляла

производимую ею теплую энергию на решение одной-единственной задачи (не этической, а относящейся к низшим животным инстинктам): пробить брешь в стене боли; отыскать какой-нибудь выход; смягчить шок от осознания своей несостоятельности. Во что бы то ни стало… Медленно я стал возвращаться к привычному образу жизни. Это уже не был прежний образ жизни. А лишь бессмысленная видимость активности — после коллапса. После того как я уже внутренне приготовился к смерти. — — А теперь я заметил, что забываю эти удары пыточных подмастерьев; постепенно забываю, как подвергался насилию: что мне ломали руки и ноги, что меня лишили мужественности, что мою грудь зажимали в тисках, а потом долго били по ней деревянными колотушками. Я забываю. Ничто не забывается легче, чем боль, которая уже позади. Я забываю лицо своей смерти, потому что я снова выплыл на поверхность. — — Но теперь я знаю, что такой приступ повторится. Через сколько-то дней, или недель, или месяцев. Я боюсь его, хотя и не имею сил, чтоб бояться. Я стал по-новому бессилен. Опустошение, причиненное болью, оставило после себя усталость, какое-то равнодушие. Мое отношение к себе изменилось. Я ощущаю старение своей плоти. Она больше не сладкая. Похоже, сейчас я мог бы совершить все те бессмысленные, мучительные и жалкие поступки, которые прежде казались мне отвратительными. Мог бы постараться войти в выхолощенное лоно какой-нибудь шлюхи. Унижаться, хотя ничто меня к этому не принуждает. Подавить в себе всякое чувство собственного достоинства, чтобы уподобиться подлинным уродам, не освобожденным от необходимости жить: калекам, горбунам, людям с обезображенными лицами и телами, с волосатыми бородавками, с гримасами гнева — и тем другим, кто внешне выглядит благопристойно, но внутренне весь покрыт гнойниками, побуждающими такого человека искать вонь и целовать падаль. Я мог бы присоединиться к скупцам, которые терзают самих себя. Перестать оказывать сопротивление безднам. Не уважать больше законы Мирового Порядка, защищающего очень и очень многих. Предвосхищать Не-Порядок гниения. Подхватывать крики молодых и здоровых, которые пока находятся в безопасности. Крики, выражающие отвращение таких счастливцев при виде умирающих. — — Нездоровое уже поселилось во мне. Я устал. Изнеможение отравляет меня, словно яд. А холод все еще держится. Он присутствует здесь, как несчастье высотой до самого неба. Это несчастье выражено в крике: НАПРАСНО.

(Я все еще не решаюсь записать это:) Мой Противник, с которым я познакомился в ноябре, ухмыляется у меня за спиной. Я пока не вижу его. И все же он здесь. Если я ударю, кулак настигнет его. Но я только сжимаю кулак, а рукой не двигаю. Он хочет, чтобы я сдался. Чтобы отрекся от своей жизни. Чтобы раскаялся. Чтобы стал попрошайкой. Бедным, как никакой другой. Чтобы признался: все дары, которые были мне даны при рождении, по моей вине растрачены впустую. Я, дескать, слишком небрежно вел лодку своей жизни через годы. Теперь, дескать, я должен постараться войти в выхолощенное лоно какой-нибудь шлюхи, а потом еще похвалиться, что это доставило мне удовольствие. Я должен отречься от всего, что было. Отречься от имевшего место заговора. Мертвеца в ящике — похоронить и крикнуть ему в могилу: «Он не был моим другом. Он был убийцей. Мы с ним играли краплеными картами. Мы обманули тварный мир, нарушив естественный поток событий. Мы оба совершили преступление». — — Мне знакома эта речь, звучащая за моей спиной. Она обрушивается на меня, а я так сильно устал. Быстрое возражение найти не могу. — И все же я вижу в себе ландшафт многих лет. Вижу просторное поле, через которое мы прошли. Сейчас на нем стоит выросший лес, и наши следы теряются. Деревья времени, папоротниковые заросли дней: они становятся все гуще. Земля же осталась прежней. Земля, носившая на себе нас. — Я хочу писать дальше. — Теперь я думаю о большом поле. Пятнадцать или шестнадцать лет нашей жизни. Причем, как говорится, лучших лет. Вплоть до отметки 35, 36 или 37. Я постараюсь изъясняться понятно. Вот большое поле. На нем растут деревья времени. Неважно сколько. Мы прошли мимо миллионов людей. Мне важно знать, что я не более виновен, чем они. Не менее ценен. Что моя авантюра не хуже, чем у любого из них. Важно не раскаиваться, не раскаиваться. Не раскаиваться. Не восхвалять выхолощенные лона шлюх. Не восхвалять ни бюрократический порядок, ни школьные скамьи, ни счастье равнодушных, никогда не подвергавшихся искушению. Не восхвалять дороги, направляющие шаги толпы. Проходить сквозь стены. Каким-то образом сохранять ощущение причастности к заговору. Все еще восхвалять тот грех, который принадлежал нам одним. — Что я приостановил процесс твоего гниения — слышишь, Альфред Тутайн, друг мой, — что я стал частью тебя, как если бы ты на треть происходил от моего семени: это и есть то Нечто, что отличает меня от всех прочих.

А теперь я должен спать. Я чувствую, сон укрепит мои силы. Воздух поблизости от меня изменился. Я опять остался один. Может, всего на какие-то дни. Может, на недели.

* * *

Холодный дождь хлещет сверху — — — — — — —

Холодный дождь хлестал сверху, когда пароход встал у причала красивого города Осло{240}. Он встретил нас неприветливо, этот красивый город. Угрюмые таможенники работали с преувеличенной тщательностью. Перфорированные нотные ролики в моем багаже чуть не стали причиной неприятного инцидента. Хорошо, что вмешался капитан нашего парохода, а один из вышестоящих чиновников прислушался к его объяснениям. Мы наконец спаслись от холодного дождя в наемном автомобиле и попросили отвезти нас — наудачу — в какой-нибудь отель. Отель, куда мы попали, оказался очень старым, наполненным запахами последних пятидесяти лет. Для него это наверняка были удачные, блестящие годы. В номере, который нам отвели, пол состоял из широких, в красных разводах, сосновых досок. Дополнением к белому гипсовому потолку служил многополосный фриз, с включением греческого меандра; листья аканта, от частой побелки горбатые и утратившие четкость очертаний, росли, словно мраморный плющ на обветшалых надгробиях, по краю фриза. Вычурно-благородная безвкусица, подражающая старинной лепнине, пробуждала воспоминания. Я смотрел на нее глазами, которые еще до моего рождения наверняка побывали в этом или подобном месте. И испытывал сладкую тоску по дому, изнуряющую радость… В ресторане стены были обтянуты тисненой золоченой кожей. Они поощряли к безудержному расточительству, к незапланированным гастрономическим удовольствиям. Всякий, вошедший сюда как гость, понимал, что не вправе чувствовать себя бедным; в противном случае он бы развернулся и ушел либо, морально раздавленный, забился в какой-нибудь угол. Мы тоже слегка растерялись, столкнувшись с этим роскошным, сумрачно поблескивающим символом материального благополучия. По окнам стучал холодный дождь; тонкие кружевные занавеси, собранные в складки, заслоняли от нас лопающиеся дождевые капли. Плеск доносился снизу, с уличной мостовой. Судя по всему, небо затянуло хмарью. Приглушенный свет в зале был коричневато-серым и неподвижным. Мы бесшумно прошли по толстым коврам. Столь же бесшумно за нами проследовал одетый в черный фрак кельнер, чтобы осведомиться о наших желаниях. Получилось так, что мы поддались искушениям этого часа и места: почтили континент, который несет на себе и нашу малую родину, праздничной трапезой. С излишеством, которого не планировали. Мы чувствовали

себя вернувшимися. Неотчетливое за серым дождем, нас ждало какое-то будущее: продолжение бытия, та или иная деятельность. От нашего поведения зависело, как будут разрешены проблемы, которые встанут перед нами. Мы пока не обменялись ни словом. Мы оба занимались одним и тем же — пытались проникнуть взглядом сквозь легкое кружево. Может, перед нами раскрылся мокрый от дождя вид улицы. Может, мы распознавали тени спешащих мимо людей. Это всеобщее бегство от моросящего холода… Я только помню, что время, казалось, остановилось. У него не было для нас особого слова. Меня вспугнул голос кельнера. Спросившего:

— Что господа хотели бы поесть, позвольте узнать?

Я переадресовал вопрос Тутайну:

— Да, что, собственно, мы хотели бы поесть?

— Ничего, — ответил он грубо.

— Но мы все же сидим в ресторане, — возразил я, — и уже много часов у нас ни крошки во рту не было…

— По твоему усмотрению, — бросил он. — Вот хорошенько выпить — это наш долг перед старым континентом.

— Ты думаешь в точности как я, — сказал я с облегчением.

Кельнеру не пришлось на нас жаловаться. — —

(Если не считать одного маленького недоразумения. Почему я о нем не забыл? — Этот человек-маска, кельнер, на мгновение усомнился, что Тутайн — ровня другим, образованным посетителям, обладающим должностным положением и собственностью. Но Тутайн, бывший матрос, поставил его на место, так что этот прислужник взыскательных и бесцеремонных господ невольно показал свое человеческое лицо, начав лебезить. — Нам принесли половину омара. По недосмотру в кухне не раскололи большую клешню, которая досталась Тутайну. Он растерянно тыкал вилкой в известковый панцирь. А кельнер издали со злорадным удовольствием это наблюдал. Через какое-то время кельнер позволил себе коварно-беззастенчивое замечание:

— Господин, может быть, не имеет навыков обращения с омаром?

Тутайн бросил на него взгляд, короткий взгляд, и понял, что кельнер хочет поставить его в неудобное положение. Он ответил:

— Обычно я разделываюсь с такими животными с помощью колотушки и специальных щипцов. Принесите мне, пожалуйста, эти инструменты.

Кельнер в ужасе поспешил к нашему столику и увидел теперь, с близкого расстояния, что клешня не препарирована должным образом. Он рассыпался в бесконечных извинениях, унес омара. А когда вернулся, Тутайн сказал:

— Я не желаю, чтобы вы смотрели в мою тарелку, когда я ем. Вы будете достаточно близко, даже если отойдете в дальний конец зала.

Но затем, широко улыбнувшись, он восстановил нормальные отношения с кельнером. Чье сердце в эту секунду наверняка забилось сильнее… Когда мы покидали зал, кельнер на мгновение поравнялся со мной. И чуть не с дрожью в голосе обратился ко мне:

— Кто этот господин?.. Великолепный тип!

Я ничего не ответил.)

Как ни странно, дождь все не прекращался: постепенно сгущающиеся сумерки, казалось, были непосредственным порождением плотных туч. Я подумал о солнце: что оно и этот пасмурный день наполняло тусклым свечением, но потом все-таки покинуло нас. Кроме Тутайна и меня, посетителей пока не было. Двадцать, тридцать столиков, покрытых белыми скатертями, тарелки, сложенные веером салфетки, хрустальные бокалы для вина; на каждом столе, в стройной хрупкой вазе, — единственная орхидея. Вариант ясельной кормушки, беспредельно сложно устроенный, обрамленный четырьмя креслами и повторенный двадцать или тридцать раз…

— Не приросли же мы к этому месту, — сказал Тутайн в коричневую полутьму.

— Не желают ли господа больше света? — спросил кельнер.

— Нет-нет. Еще рюмку коньяку, пожалуйста, — попросил Тутайн.

— Мы промокнем насквозь, если пойдем осматривать город, — сказал я.

И все же мы решились на небольшую прогулку. Не припоминаю, чтобы в тот вечер были еще какие-то происшествия. Город, согбенный тучами, наполовину ушел в землю.

Мы добрались до Карл-Йоханс-гате, этого бульвара, равного которому нет… Улица, более столичная, чем любая другая. Прекрасный храм университета; на возвышенности, к северо-западу, — королевский дворец; темное здание парламента в ногах маленького парка — в ногах двойной улицы, следовало бы сказать: отвратительный грязно-желтый камень, запруда, загоняющая звонкий смеющийся поток уличного движения в тесные переулки, в их темную паутину… Нам встречалось мало людей. Порой до нас доносился певучий, насквозь светящийся голос, исходящий из женского или девичьего рта. Быстро устав от дождя, мы пересекли площадь перед театром и нашли приют в каком-то кафе. Похоже, именно в тот вечер я впервые заговорил о нашей финансовой ситуации и перспективах. — В последнее время задачи, казавшиеся нам первоочередными, вытеснили соображения осторожности. Мы не то чтобы разбазаривали деньги, а скорее забывали их экономить. В результате наше состояние уменьшилось. Часть ценных бумаг пришлось продать. Правда, сколько-то наличности у нас еще оставалось. Может, ее и хватило бы до следующей выплаты процентов… — Тутайн знает это не хуже, чем я. Но я формулирую вывод. Впредь мы должны жить экономнее. Возможность что-то заработать вряд ли представится в ближайшее время.

Он мне не возражает. Он согласен. Мы, следовательно, должны подыскать себе какое-нибудь отдаленное место и поселиться там.

— Торговля скотом была прибыльной, — снова говорит он; но он пока не собирается этим заниматься; никакого плана у него нет. Он ждет удачной идеи. Со мной дело обстоит так же. Внезапно нам кажется, что наши силы иссякли. Прошлое осталось позади: как нечеловеческое напряжение, а не как время, полное многообразных надежд и ошибок; не как жажда и источник; не как грех, смешанный с радостью; не как тяжелый чад пороков; не как белый снег любви и ее смерти… Оно бесформенное и опустошенное, это прошлое: не греза, вечно ищущая утоления… а долгая дорога, в конце которой постоянное напряжение сил приводит к тому, что они оказываются исчерпанными.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

На следующий день тучи, которые уже несколько часов не проливали воду, разорвались. С беспримерным великолепием выплеснулась мелодия переливающегося всеми цветами радуги теплого света. Город окутался радостным туманом. Соленое дыхание фьорда коснулось этой дымки, и она исчезла. Мы же, с решимостью в сердце, стояли в здании Восточного вокзала, рассматривая карту Норвегии, протянувшейся — неведомо как — отсюда на несколько тысяч километров к северу. И мы пытались выбрать для себя место жительства. Тутайн водил пальцем по линиям, обозначавшим потрескавшиеся горные хребты{241}. Это было сердце страны, Индре Согн{242}. — Мы зашли в книжную лавку Аскехауга и купили пять или шесть листов карты генерального штаба. В номере отеля разложили эти листы. Теперь ландшафт, казалось, открылся нам отчетливее. Отметки высот, почти пугающая крутизна гор… Я показал одно место, названия которого никогда не слышал и которое не вызывало у меня никаких ассоциаций, — всего лишь обозначение на карте. Туда мы и хотели отправиться. Это был Уррланд{243}.

* * *

Мы еще успели бегло осмотреть красивый город Осло. Побывали в одном кинотеатре, имеющем дурную репутацию; а также в церкви Спасителя, о которой я ничего не могу сказать, кроме того, что наискось от ее западного входа располагался жестяной писсуар, которым мы и воспользовались, и что ее башня во время землетрясения слегка пошатнулась и поклонилась. О последнем факте нам рассказал два года спустя доктор Сен-Мишель, который будто бы сам это наблюдал, сидя в кофейне напротив церкви. (Пусть миллионы кирпичей этой церкви простят мне.) А еще было волшебство Карл-Йоханс-гате. Дурманящие голоса женщин и девушек, устремляющихся по тротуарам в ту и другую сторону. Кондитерская «Альянс», где мы лакомились яично-ликерным кремом. Художественный салон, за витриной которого я впервые увидел гранитную статуэтку работы Кая Нильсена{244}. — Ах, горячее августовское солнце изливало свет с благодатной щедростью, целительной и питательной для всего живого. — —

Поделиться с друзьями: