Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

— Люди утверждают, будто он — уже как мертвец — среди бела дня разгуливал по поселку…

— Знаю. Я единственный врач в Скандинавии, не противопоставляющий этим слухам никакого разумного объяснения. Я считаю такое вполне возможным.

— Что мертвец разгуливает среди живых?

— Выражаясь коротко: да.

Мы с Тутайном смущенно молчали.

— Вы заманили меня в ловушку, — снова заговорил доктор через некоторое время. — Я не верю, что это было привидение. Это был сам человек. В любом случае — он сам. Мертвый или живой. А скорее всего — живущий в промежутке между двумя смертями.

Мы не поняли доктора; он же колебался, следует ли ему пояснить свою мысль. Наконец он, казалось, принял решение: ничего от нас не скрывать. Признание как бы вырвалось из него.

— Сам я умирал уже дважды. В первый раз пролежал в гробу тридцать часов. Моя смерть была удостоверена медицинским свидетельством. Но я снова поднялся. Момент был не из приятных. Даже свою жену я не смог избавить от страха. Но она быстро пришла в себя. И обрадовалась. Второй случай потребовал еще большего упорства. Я пролежал пятьдесят восемь часов — холодный, вытянувшийся на кровати. Но жена все ждала, что я воскресну. И ей не пришлось испытать разочарование… Я, как видите, тоже представляю собой весьма примечательный случай.

Тутайн отважился

спросить:

— И как же воспринимали это состояние вы сами?

— Об этом меня спрашивали все, кто слышал мою историю, — сказал доктор. — Большинство людей просто одержимо желанием получить хоть какую-то весточку из иного мира. И дело тут не в любопытстве… Ну так вот: сердце у меня остановилось. Легкие больше не дышали. Смертный холод завладел мною. Эта общность — душа и тело — перестала видеть сновидения. Что, наверное, и есть главное различие между сном и смертью: когда спим, мы — даже если к моменту пробуждения забываем об этом — живем в подземельях, заполненных временами, событиями и представлениями, которые когда-то принадлежали нам и в которые мы, опережая грядущее, отваживаемся спуститься вместе со своими желаниями{268}; смерть же не знает сновидений. В пространстве смерти год — как одна минута. Но вечность тем не менее длинна.

— Вы действительно верите, что так оно и есть, — или просто цепляетесь за какое-то объяснение, потому что ничего не знаете? — спросил я очень взволнованно.

— Я после тех случаев разрушил в себе все метафизические построения. У меня больше нет того инстинкта или жажды познания, которые направляли бы к Богу. Влечение к религиозному безумию угасло. Потому что свойства Бога для нас совершенно непознаваемы. И даже смерть, видимо, не снимет с них покров тайны. Учитывая, что в сотворенном мире все твари жрут и потом, в свою очередь, бывают сожранными, допустимо предположить, что прожорлив и сам Творец. А значит, это по меньшей мере логично — что финикийцы бросали в раскаленную пасть бога Ваала маленьких детей и что индейцы убивали для своих богов самых красивых юношей и военнопленных. Я, кажется, припоминаю, что в Ветхом Завете рассказывается: Авраам получил божественное повеление вырезать сердце у своего сына Исаака и поджарить это сердце для Бога; правда, в последний момент потусторонний голос сообщил ему, что в кустах запутался молодой баран, чья кровь и должна пролиться вместо крови мальчика. Такой оборот событий, к сожалению, не свидетельствует о нравственном прогрессе. Бог получил свою жертву. Думаю, тут нечего объяснять… Моя жена уже десять лет как умерла.

Мы закончили трапезу.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

Была поздняя осень. Конец ноября или первые дни декабря. Тут-то мне и вспомнились, очень ярко, те сведения, которыми поделился со мной садовник. Меня охватила тоска по потерявшей листья березовой роще. Я был глуп и надеялся на необычную авантюру. Когда ранний вечер окутал землю сумерками, я отправился в путь. Никто мне не встретился. Я — уже в темноте — вскарабкался на осыпь, лег на указанный садовником камень. И стал вслушиваться в тишину. Мало-помалу мои ожидания рассеялись. Ополовиненная луна бросала свет на вздымающиеся — напротив — горы. Место, где я лежал, и сам я оставались в тени. — Никакой тролль мне не встретился. Я любил животных и мне случалось выступать в качестве их поверенного. Но какой же сильной должна быть эта любовь, чтобы пробудить тролля, спящего глубоко в первозданной земле! — Я понял, что проявил легкомыслие. Что останусь в одиночестве. Но теперь я наслаждался стеклянным воздухом, жиденьким щебетанием речки, шуршанием опавшей листвы под моими ногами. Первый снег покрыл верхушки высоких гранитных массивов по ту сторону фьорда. Во мне было нездешнее тоскование: хотелось уловить мелодию земного царства, пение этой осыпи, на которой растут березы… когда они уже лишены листвы… а первый снег питает источники в горах… девственным звездным молоком…

Я поднялся. Когда я уже шел обратно, несколько нот вдруг соединились для меня в одно целое{269}. Сладкая судорога, сжавшая мое сердце, отпустила… И посреди невообразимой меланхолии я почувствовал себя счастливым. Я мог бы заплакать. Но удержал слезы. Я шагал. И как будто чувствовал, что у меня за спиной присутствует кто-то. Я слышал шарканье его шагов по ухабистой дороге. Я остановился, чтобы пропустить его вперед, потому что он, казалось, двигался быстрее, чем я. Это был мужчина. Он не поздоровался. Не взглянул на меня. Я склонен думать, что он меня не заметил. Когда он опередил меня на две дюжины шагов, я, как мне показалось, разглядел багряный платок, повязанный вокруг его шеи. Сердце у меня начало бешено колотиться. От неожиданности я чуть не потерял сознание. Я поспешил за этим человеком, и мне стоило больших усилий не потерять его из виду… настолько немощным сделало меня прекрасное подозрение. Мы добрались до Вангена. Человек свернул на тропу к кузнице и таким образом — по задам поселка — вышел на дорогу, ведущую вверх по долине. Еще прежде, чем он добрался до двора пастора, незнакомец сошел с дороги и направился через усеянный валунами луг, будто хотел спуститься к реке. Но дойдя до группы старых берез, которые росли на лугу, он взял направление на незнакомый мне маленький хутор, расположенный в той же лощине. Я увидел, как он открыл дверь хлева и исчез за нею. Я ждал перед дверью: не случится ли еще что. Луна со своим белым светом стояла над лощиной. Слышно было, как грохочет на камнях быстрая река. Из хлева не доносилось других звуков, кроме сытого мычания коров. Я отворил дверь; ноги у меня подкашивались. Свет проникал внутрь через два низких и широких окна, прорубленных в красноватых бревнах. Я никого не увидел. Наклонился над лежащими коровами. Их было три. Четвертая темной глыбой стояла перед фасадной стеной. Я погладил ее по спине и хвосту, просунул руку под брюхо и ухватился за вымя. Того человека я не вспугнул. А ведь в хлеву была только одна дверь, через которую мы оба вошли… Я присел на ясли и ждал чего-то. Я чувствовал, как коровы с дружелюбным удивлением тянут ко мне шеи. На мгновение я подумал, что теперь счастлив. Я спешил за каким-то человеком, а теперь очутился один в незнакомом хлеву. Покой, источаемый звездами, снизошел и на меня… Внезапно я испугался, что меня могут здесь обнаружить. И торопливо покинул помещение, с прежним беспокойством в сердце. Я заметил, что трава покрыта инеем. Луна уже скрылась в своем убежище. Время было позднее.

* * *

В поселке еще сохранялась старая гвардия исполнителей танцев спрингданс и халлинг{270}: мужчин, которые в молодости проводили целые ночи на причале — выпивая, задирая друг друга и приударяя за девушками.

Самым уважаемым и убежденным среди этих заговорщиков и язычников был старый ленсман, однажды дошедший до того, что оскорбил пастора, обозвав его Точилом{271}. Разрыв между двумя стариками произошел неожиданно. Пастор — его звали Рад — был застигнут врасплох быстрым распространением пиетизма. Церковь мало-помалу превращалась в пустой дом. Дело кончилось тем, что во время воскресных проповедей на скамьях сидело всего два-три человека. Пастором овладел мистический страх. Он видел перед собой дьявола: как тот раздувается и заполняет ужасную пустоту церковного помещения. Слышал голос, шепчущий ему в ухо, который то ли пытался его соблазнить, то ли призывал всецело предаться Господу. Пастор не мог этого понять: «Ты должен делать то же, что и проповедники-миряне. Должен положить конец распространению грехов. Ты всю жизнь содействовал дьяволу. Ты никогда не призывал детей Господа, доверенных тебе, бороться с греховной плотью. Ты стал теплым{272} и ленивым». — Пастор Рад никогда не верил во всемогущество Бога, а только в неизмеримое коварство дьявола. Бывали часы, когда он чувствовал себя слугой врага рода человеческого. — Он не мог вынести вида пустой церкви. И ухватился за первую возможность, чтобы дать волю своему ужасному, выпестованному страхом рвению.

Он собрал у подножия кафедры конфирмантов текущего года. Он еще раньше подготовил их к тому, что будет что-то необычное. Его таинственные намеки привлекли и сколько-то взрослых, даже молодых парней и девушек. И вот наконец загремел его громоподобный голос. Вставные челюсти у него во рту, стукнувшись друг о друга, соскользнули со своих мест. Пастор поправил их поспешным движением руки, удвоил силу голоса. Он говорил о хижинах на высокогорных выгонах: как летом, в священные дни Господа, эти хижины превращаются в обители греха, порока, блуда… Коровы бродят вокруг, кормятся и накапливают в благословенном вымени драгоценное молоко, чтобы люди получили для удовлетворения своих нужд чудесный сыр и нежное сливочное масло. Сколь благодетельна мудрость Всевышнего! Однако помыслы и чаяния людей порочны. Покой божественного, благого миропорядка нарушается всяким дьявольским отродьем. Не с питательным млеком, как неразумная скотина, но с выменем, полным похотливых мыслей, парни — в ночь, предшествующую воскресенью, — прокрадываются в хижины, где девушки бодрствуют, ожидая, когда на них обрушится грех. Мерзостей ждут они, ядовитого укуса преисподней. Они заламывают руки, стремясь к вони вожделения, к гнили на развратных губах… — Ни одно слово не казалось пастору слишком сильным, ни одно сравнение — слишком скабрезным. Он проклял молодежь и сравнил ее с мутной навозной жижей: вытекающей на дорогу, оскверняющей путь. Он признал, что в те святые летние ночи сам поднимался в горы, прислушивался у стен столь мирных на вид хижин. Слышал смех, визг и плеск болотной грязи. Видел дьявола: как он молча, гигантскими черными руками мажет землю своими испражнениями, чумной заразой, внутренним отвержением Бога — семенем мерзости. — Пастор злорадствовал, злорадствовал… тогда как заклейменные им грешники буквально засыпали от изнеможения… Снова стук вставных челюстей у него во рту… Потом, угрожающе вскинув руки, пастор окончательно разделался с древним правом молодых, которое сохранялось тысячу лет даже в недрах христианской культуры: с правом на теплые летние ночи, правом парня на девушку, правом девушки ожидать возлюбленного. «Я запрещаю… я приказываю…»

Даже тринадцати- и четырнадцатилетние подростки поняли, что он имеет в виду. Когда проповедь закончилась, воцарилась удушающая тишина. Тут ленсман Мюрванг поднялся с одной из передних скамей. Он дошел до кафедры и сказал громко, чтобы его услышали все: «Пастор Рад, порядочные люди так себя не ведут. Ты постарел». После чего покинул церковь. (Могу прибавить, что ленсман, который никогда больше не переступал порог этой церкви, год спустя пожертвовал десять тысяч крон на строительство органа. Однако пастор, игнорируя распоряжения начальства, отклонил пожертвование с таким обоснованием: дескать, орган будет производить нечестивую музыку и отвлекать внимание прихожан от проповеди. Дескать, голоса учителя — кантора — вполне достаточно для литургических надобностей. Ленсман не стал обращаться к вышестоящему церковному начальству, а использовал часть суммы, чтобы оплатить сектам последние ипотечные долги за их молитвенный дом. Примерно в то же время английский посланник подарил церкви неоготический оконный витраж: пестрый, с изображением своего герба, со свинцовыми перемычками; и к нему — обрамление оконного проема из стеатита.)

Еще в поселке жил один пьяница, Матта Онстад. Его именем назвали популярный спрингданс. Он, видимо, был в молодости выдающимся танцором и скрипачом. И прослыл музыкальным гением Вангена. Наше знакомство с ним стало неизбежным, когда здешние люди узнали, что я занимаюсь музыкой. А как бы я мог это скрыть, хотя бы только на час, после того как на наш причал выгрузили рояль в большом ящике{273}?..

Это был красивый, старый бехштейновский концертный рояль. Почти ежедневно я понемногу играл на нем. Удивительная, радужно-мерцающая окраска звука — объясняющаяся тем, что инструмент был слегка расстроен, а также неровным звучанием и изношенностью французской механики, — необычайно возбуждала меня. Что сила удара должна меняться, мне не мешало. Я не придавал большого значения тому, чтобы вышколить свои пальцы; я думал музыкальными фразами и прислушивался к их отзвукам, порождаемым струнами… В те годы я верил в музыку. В ее божественный язык и в ее святых, которых мы так пошло называем композиторами. Однажды после полудня я забылся, погрузившись в себя или в какое-то произведение Дитриха Букстехуде, я уже точно не помню; вдруг в дверь громко постучали. Я вскочил с табурета перед роялем — пристыженный, потому что, увидев себя в эту секунду как бы извне, почувствовал, что моя музыка могла вызвать чье-то неудовольствие. Я крикнул: «Войдите!» В дверь постучали снова. Я повторил приглашение. Дверь теперь в самом деле открылась — я уже этого не ждал, — и вошел рослый, довольно старый человек. С красным, распухшим, покрытым рубцами носом.

— Я Матта Онстад, — представился мужчина.

— Прошу вас.

— Я Матта Онстад, — повторил он.

— Прошу.

— Я Матта Онстад, — прозвучало в третий раз, очень громко.

— Я понял, — ответил я смущенно. — Меня зовут Хорн.

— Ты знаешь, кто такой Матта Онстад? — спросил он меня.

— Нет, — сказал я, потому что тогда еще не знал этого.

— Я так и подумал, что ты ничего не смыслишь в музыке, — заметил человек и сел. — То, что ты играешь, я пару раз слышал с улицы, это не гармония. Только в норвежской музыке есть гармония. Вся иностранная музыка — это диссонанс. Диссонанс.

Поделиться с друзьями: