Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
Тутайн сразу бросился к постели Элленда. И, никому ничего не объясняя, занялся лечением больного. Потом мы поспешили на улицу — к другим людям, ставшим жертвами эпидемии{322}. Вечером того же дня в отеле объявились акушерка госпожа Рагна Вьюнг и сиделка фройляйн Осе Брейвик: они потребовали, чтобы лечение больных было передано в их руки. И, получив наше согласие, удалились, забрав шприцы, ампулы, бутылки с коньяком.
Элленд выздоравливал медленно. Пока он оставался лежачим больным, мы каждый день, ранним утром, выплывали в лодке на середину фьорда и вместо него занимались рыбалкой, чтобы кухня отеля не испытывала недостатка в рыбе.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Кухня Стины была одним из тех исполненных древнего величия колдовских мест, где натуральные продукты — овощи, фрукты, забитые животные, молоко, сливки, мука, масло, вино, ром, сахар, дрожжи, яйца, пряности — превращаются в изысканные кушанья. Стина признавалась, с легким сожалением, что ее познания в кулинарном искусстве не соответствуют великосветским стандартам. И все же ей доводилось готовить для особ королевских кровей. (Для них она готовила не лучше, чем для нас.) Она, по ее словам, никогда не бывала дальше, чем в Ларвике на Согне-фьорде. Там она поступила в обучение к повару по имени Эйнар Даль, который за сорок лет до того был владельцем отеля. Он еще тогда стал знаменитостью. Позже наша хозяйка усовершенствовала свои навыки благодаря практическому опыту. — О французском кулинарном искусстве Стина
Ежедневные яства приносила на наш стол Эйстина, служанка. Эйстина была рослой и грузной девицей. С пышными волосами, слишком красным лицом, слишком красными руками и трепещущей по любому поводу грудью. В какой-то момент она влюбилась в Тутайна. Мы этого не знали. Хотя могли бы и догадаться. Это выплыло наружу в результате крайне неприятного происшествия. Дело было незадолго до выборов в стортинг{324}. Поскольку Уррланд является избирательным округом и его триста избирателей имеют точно такое же влияние на судьбы страны, что и сто двадцать пять тысяч человек, проживающих в Осло, премьер-министр не пренебрег возможностью выступить в нашем Доме молодежи перед жителями Вангена, чтобы они отдали ему свои голоса. Правда, он был крупным акционером рыбоконсервной фабрики в Ставангере, пароходы которой умудрились почти полностью очистить от мелкой сельди, помимо прочих мест, и Уррланд-фьорд, в результате чего более крупные рыбы лишились пищи и мигрировали или вымерли, а местное рыболовство вот уже десять лет как переживало упадок и бедность приобрела душераздирающие масштабы; однако все это не помешало ему (он, очевидно, помнил, находясь здесь, только о своем китобойном промысле и о производстве маргарина с добавкой рыбьего жира) впечатляюще разглагольствовать о благотворительных организациях, о разработанной его партией программе социальной помощи и о собственных персональных усилиях в этой сфере, главным же образом — о планах на будущее. Так вот; господин министр в тот день, когда он произнес свою речь, был, помимо нас, единственным постояльцем в отеле. Мы трапезничали втроем за большим столом обеденного зала. Я освободил свое обычное место во главе стола; Тутайн и я сидели, соответственно, по правую и левую руку от высокопоставленного государственного чиновника. Стина в тот раз поистине превзошла себя, чтобы ублажить наши желудки. Я сейчас уже не помню отдельных блюд, но хорошо помню десерт. Это было красное винное желе, к которому подавался соус из дюжины перемешанных яичных желтков. Эйстина, преподносившая нам левой рукой желе, в правой держала — над головой министра — хрустальную чашу с тягучей желтой жидкостью.
Провидению было угодно, чтобы как раз в этот момент она увидела лицо Тутайна. Все складывалось так удачно. Он с отсутствующим видом смотрел в пустоту; а она ждала, что вот-вот перехватит его взгляд. Она тяжело дышала. Ее грудь вздымалась и опадала от мечтательного сладострастия или от возбуждения. Я увидел, как хрустальная чаша наклонилась. Не помню, сделал ли я что-нибудь, чтобы предотвратить несчастье; но, в любом случае, было уже поздно. Клейкое содержимое хрустальной овальной чаши пролилось министру за воротник. — Все последующее разыгралось так быстро, что подробности не отложились у меня в памяти. Министр, конечно, вскочил со стула. Эйстина каким-то образом избавилась от обеих чаш и выбежала из зала. Очень скоро появился Элленд и, смущаясь, принялся извиняться. Министр, в чем я не сомневаюсь, совладал со своим раздражением. (Предстоящие выборы сделали его уступчивым. От Уррланда — на одну стопятидесятую часть — зависела его судьба.) Он удалился. Мы, Тутайн и я, коварно слопали весь десерт. Стина вошла в обеденный зал, хотя обычно никогда этого не делала. Она смеялась. Смеялась над министром, над Эйстиной; а о пролитом соусе нисколько не жалела. Она была такой: не могла в этой ситуации не смеяться. Эйстина же стояла в буфетной и плакала. Мы постарались, как могли, ее утешить.— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Итак, в серых предрассветных сумерках мы ловили рыбу посреди фьорда или перед самым устьем реки, пока Элленд оставался лежачим больным, а по поселку и хуторам бродил Косарь-Смерть. Иногда на воде бывало так тихо, что скрип весел в уключинах разносился по всему фьорду, как громкое биение сердца. Какой-нибудь лосось, с плеском выпрыгивающий из воды, тоже хрустко разрывал воздух.
Молитвы верующих в домах, у постелей и на дорогах — в то время, когда многие умирали в этих самых постелях, — казались глухо звучащей невыносимой музыкой. И походили на публичный, непрерывно совершаемый грех. На скотский спектакль, разыгрываемый перед вечностью. Потому что самозваные проповедники задавали вопрос: «Что будет после смерти?» И доказывали, опираясь на догматы веры, не только то, что душа воскреснет, но и что воскресший будет похож на себя, то есть сохранит свою идентичность и по ту сторону могилы. Я видел только зло в этих ревнителях веры, которые с помощью темных библейских цитат пытались защититься от смерти и злорадствовали, когда умирали неверующие. Потому что они выдвигали претензии. Приписывали себе два больших преимущества: что они, будто бы, стоят над животными, поскольку разумнее, талантливее, а главное, в большей степени наделены душой, чем эти существа, которым сам Бог предназначил быть рабами человека; и, сверх того, они считали себя избранными даже среди людей: вознесенными над язычниками, над неверующими, над мудрецами древности, над Конфуцием и Папой, над наукой и мировой историей; избранными более, чем иудеи, ибо — будто бы — приобщились к Телу и Духу Господню благодаря своей вере и по милости Божьей.
В один из таких анархистских дней я вдруг заметил у своих ног черного дрозда. Он испуганно бегал туда-сюда с покалеченными крыльями. Очевидно, несколько часов назад попался в лапы кошке или его придушил лесной хорек. Ему уже был вынесен смертный приговор. Я вспомнил, что утром слышал выстрелы: кто-то устроил охоту и дробинка настигла дрозда. Я расстроился. Возвыситься мыслями над прахом земным — это мы, вероятно, можем, хоть и ненадолго. А вот погасить боль — нет… Когда я снова услышал, как кто-то жирными губами вещает о Боге, я подошел к самодовольному оратору, рассказал ему про раненого дрозда и спросил: уверен ли он, что Бог из всех птиц в округе именно эту приговорил к столь мучительным страданиям и смерти? Человек наградил меня взглядом, полным презрения, даже сплюнул на землю и сказал:
— Пути Господни неисповедимы.
Очень спокойно я ответил ему:
— Я еще могу примириться с тем, что на войне убивают и калечат людей; но не прощаю Богу, что Он допускает, чтобы на полях сражений калечили и превращали в падаль лошадей и других животных.
Человек искоса заглянул мне в лицо, сплюнул еще раз и молвил:
— В Библии об этом ничего не написано.
— Значит, эта книга несовершенна, — сказал я невозмутимо.
Он отвернулся от меня, как от больного, которому уже нельзя помочь и чьи страдания только обременяют смотрящего. Я же вдруг почувствовал себя утешенным: я сам стану падалью, разделив судьбу всех живых существ, всех великолепных лошадей и всех птиц, львов, слонов и китов. Кажется, эта мысль тогда посетила меня в первый раз. А может, просто в первый раз была мне приятна.
Когда закончилось великолепное лето — которое, еще когда было молодым, когда было весной, принесло эпидемию — и приезжие из городов вернулись в свои далекие от природы родные места, мы с Тутайном почувствовали: у Элленда и Стины нарастает страх, что мы уже никогда не покинем отель и останемся там, как деревья в парке, запустившие корни в каменистую почву. Это был настоящий страх — ужас, пришедший из представлений о сверхъестественном. Мы, хотя и не сделали ничего плохого, потеряли невинность обычных постояльцев отеля. Мы не улетели прочь, как перелетные птицы, а приросли к месту, словно уродливые карлики, у которых ноги, грудь и нутро уже превратились в камень, и только лицо со страшными полуприкрытыми глазами еще выглядывает из мха и травы, да длинная борода, похожая на пучок березовых веток, посвистывает под ветром.
В какой-то момент Элленд задал вопрос, будто давно уже ждал, чтобы я утолил его любопытство:
— Вы останетесь у нас в гостях и на эту зиму?
Я нерешительно ответил:
«Возможно», и: «Почему бы и нет», и: «Заранее трудно сказать».
И тут он ускользнул от меня, как ящерица на летней жаре ускользает от пытливого человеческого глаза, затерявшись между камнями и сухими ветками. Как только он исчез, до меня дошло, что мы больше не пользуемся его доверием, что в нем тайно зреют семена злости и злость будет только расти; что в этой неявной борьбе мы с Тутайном потерпим поражение.
Уже через несколько дней, когда Элленд принес нам очередной счет, мы почувствовали, что настроение его изменилось. Вместо того чтобы, как всегда, выставить нам счет за неделю, охватывающий семь дней, хозяин посчитал неделю от воскресенья до воскресенья, и у него получилось восемь дней. В первый момент я подумал, что Элленд ошибся, и обратил на это его внимание. Но он уперся, как бык:
— Мы говорим восьмидневка, а имеем в виду неделю. — Он думал, что этим меня убедит.
— Восьмидневка — так, конечно, называют неделю, — ответил я, — но дней-то в ней все равно семь. В неделю только семь раз имеем мы ночь для сна и только семь дней — чтобы бодрствовать и вкушать пищу.
— А говорим-то мы восьмидневка, — упорствовал он.
— Но ведь вы сами, Элленд, никогда прежде не предъявляли нам счет за неделю как за восемь дней, — сказал я с нажимом, чтобы он отказался от мысли нас обмануть.
Однако разубедить его не удалось. Он явно настроился на ссору. Я перечислил ему дни недели по пальцам, произнося их названия. Это не помогло. Он, возмущенный, оставил счет на столе и по лестнице поднялся на второй этаж.
Я посоветовался с Тутайном. Мы оба оценили сложившуюся ситуацию как критическую. И все же Тутайн решил, что надо еще раз попытаться вразумить Элленда: строить из себя глупцов, которые больше верят идиоме, чем календарю, — этого мы не могли. Мы не хотели покупать симпатию Элленда нечестным способом… Как ни странно, Тутайну удалось-таки немногими словами устранить недоразумение. Элленд вместе с ним спустился в зал, чтобы повторить и мне: он-де не хотел нас обманывать, всему виной этот речевой оборот…