Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
— Это лишь слухи, — возразил я, — не имеющие со мной ничего общего.
Но мое возражение не застопорило его речь.
— Дочь капитана исчезла на борту «Лаис». С каждым уходящим годом исчезают десятки тысяч людей. Почему же не мог исчезнуть и твой друг Тутайн? — Ты знаешь кое-что, о чем мне не говоришь. Конечно, ты доверил мне больше сведений, чем любому другому человеку: потому что я пошел тебе навстречу… потому что я тоже сорвал с себя кое-какие лохмотья. Ты не принуждаешь меня, чтобы я разоблачился еще больше, — и я тоже не буду тебя принуждать. У нас впереди достаточно времени, чтобы отложить нашу встречу в совершенной наготе. Мы оба когда-нибудь снова станем такими, какими были, когда родились. Я не преступник. Я — зверь, прирученный только наполовину. Из тех зверей, которые не вполне сбросили с себя не-добродетели, характерные для дикого состояния… и улучшению не поддаются. Ты не зверь, это сразу видно; но ты навлек на себя обвинения. Господин Дюменегульд де Рошмон обвинял тебя. Твой отец обвинял тебя. Полиция преследовала тебя по пятам. Тебе позволили ускользнуть. Тебя не уличили ни в каком преступлении. Это повлекло бы за собой слишком много проблем.
Его речь была как огонь, который я не мог погасить{233}. Я, может, даже жаждал услышать что-то в таком роде. Я понимаю: он, как раньше судовладелец, подозревает, что на моих руках кровь. Я это принял; я это принимаю. Я сразу понял, что чем дальше он заходит в своих предположениях, тем более беспомощными они становятся. Я еще не решился сказать ему всю правду; а потому мне было бы трудно опровергнуть одно-единственное обвинение. Я все-таки спросил, хочет ли он помочь мне похоронить Тутайна. Он хочет. Он подтвердил это красивой однозначной фразой. Я, пока он отвечал, смотрел на его бледные губы.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
И опять я не нахожу покоя. Я долго боролся с желанием встать с кровати. Я вновь и вновь пытался заснуть; но это не удавалось. В конце концов искушение победило: я поднялся и зажег лампу. Мягкий свет лампы утешителен. Я долго тихо сидел на стуле; теперь я снова пишу. Я еще раз перечитал последние страницы «Свидетельства».
Я ничего не противопоставил речи Аякса: наверное, потому, что она была чудовищной. Я не отверг его намеки и даже грубые подтасовки — не попытался набросать для него более правильную картину моего характера. Если не считать немногих малозначимых возражений, я лишь подкрепил его беспорядочные представления. Я допустил такую небрежность, потому что чувствовал себя недосягаемым для каких бы то ни было предположений или догадок. Правда, последняя фраза Аякса в нашем с ним разговоре показалась мне столь сладкой, что не хотелось портить ее приятное послевкусие. «Ты вылил на меня ушат холодной воды; но я остаюсь твоим другом»{234}. — Сейчас у меня только одна цель: обеспечить Тутайну покой на ближайшие пятьсот, а лучше на тысячу лет. Однако чистая и сладкая фраза Аякса уже не кажется мне такой уж чистой и сладкой. Фраза остается, конечно; но губы, которые ее произнесли, улетучились. На смену одним словам так легко приходят другие…
Бессонница — это почти что порок. Мысли в часы бессонницы часто бывают суровыми и безжалостными, пугающе неотступными и непримиримыми. Мысли мне подсказали, что Аякс может стать опасным как раз для этого плана: обеспечить Тутайну длительный покой. (Сладострастная полудрема — куда лучший товарищ.) Я не сомневаюсь, что он окажет мне помощь. Не сомневаюсь в честности его намерений. Шахта над гробом будет заделана щебнем и бетоном. Но ведь рот Аякса нельзя запечатать. А если и запечатаешь, кто-то, не ровен час, сломает печать. Аякс не видел этого мертвеца в гробу. Для него наверняка сохранится гнилой остаток тайны, какими бы исчерпывающими ни были мои объяснения. Он может выболтать свои знания об этом тайном захоронении; его язык может стать причиной того, что люди взорвут забетонированный склеп, как они когда-то взорвали гробницу Кебада Кении.
Я не нахожу покоя. Моя тайна от меня ускользнула. Ничего удивительного, если она ускользнет и от Аякса. Дни, выпадающие нам на долю, и встречи — это совсем не пустая теория, они наполнены судьбой. Даже сострадание может передаваться из уст в уста — а ведь оно гораздо меньше приспособлено для такой передачи, чем тайна. — Расплывчатые речи Аякса, уже мало-помалу исчезающие из моей памяти (не перенеси я их на бумагу прошлым вечером, они бы к настоящему моменту совершенно забылись — даже слова об ушате холодной воды и дружбе), обрастают во мне таинственными толкованиями. Отдельные речевые обороты или выражения, которых он, может, и не произносил, соединяются в одно целое, чтобы ухудшить смысл его высказывания. Какое-нибудь сравнение — наподобие того, отсылающего к расчлененному трупу в чемодане, — шумно движется мне навстречу. Я почти уверен: Аякс думает, что обнаружил в моем лице неведомого убийцу Эллены—убийцу, чей дух до сих пор пленен удлиненной призматической трехмерностью. (Два или три часа назад я записал эту фразу, какой она сохранилась в моей памяти, не осознав тогда, что она нагружена столь серьезным обвинением в мой адрес.) Я, впрочем, чувствую — и определенно не в первый раз, — что в моем мозгу сила воображения и способность точно регистрировать факты ослабли. Я неправильно оценивал высказывания Аякса, пока они были звучащими словами, — а теперь, когда они стали моим воспоминанием (или только записанным текстом), я еще менее способен четко очертить их границы. Они превратились для меня в источник осколочных страхов: в призрачный феномен, контуры которого начинают расплываться, как только ты решаешься пристально на него взглянуть.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Я использовал это утро, чтобы прогуляться в одиночестве. И выбрал знакомый путь, ведущий через пустошь в лес. Кустистый вереск стрекотал на ветру и слегка покачивался, напоминая мертвую зыбь. Зелень молодых дубов потускнела. Коричневые кромки и желтые пятнышки — брызгами на умирающих листьях… Высокогорный лес из елей и сосен, с уже потемневшей хвоей, выдыхал кисловатый воздух осени. Прогнившие грибные шляпки, теряя форму, влажно оползали к земле, краски на них потухли; и теперь все это походило на бурую грязь, а не на кичливо выпячивающие себя сгустки клеточной ткани. Все же солнце одаривало деревья мимолетными поцелуями и порой вырезало в коре, как по шаблону, огненные фигуры. Я искал ручей, хотел услышать его голос. Голос был тихим, как всегда: слабое позвякивание колокольчиков, которое будто растворяется в
словах незнакомого языка… а иногда соскальзывает в гортанный шепот, характерный для регистра Tibia retusa{235}, как если бы Пан зажимал толстыми ручищами отверстия своей легкой флейты или пытался дуть, предварительно набрав в рот воды. Светлая галька на дне, поросшие мхом утесы, ныряющие в ручей: картина, настолько нагруженная тоской по дому, что кажется, она, как нечто непреходящее, всегда будет сохраняться в памяти… — Я шел вниз по течению, вдоль ущелья; перепрыгивал с камня на камень, останавливался, чтобы уловить особенности нового для меня звука: шипения, которое примешивалось к бульканью водоворота. Чуть дальше я действительно обнаружил маленький водопад, похожий на струю кобыльей мочи. Дальше дорогу покрывали облетевшие дубовые листья…Свод из древесных крон во многих местах проломлен и обвалился. Ветры рассеяли желтый мусор березовых листьев. Зелень, еще гнездящаяся на ветвях лиственного леса, который мало-помалу погружается в спячку, обесцветилась и ни на что более не надеется. Последняя попытка применить косметику (ради кого?) выколдовывает две или три огненные краски. Землисто-бурое вздымается, как знамена, к небу. Насекомые оцепенели или умерли в почвенной гнили. Две белочки перебегают, пританцовывая, от дерева к дереву, чтобы спрятать последние собранные орехи и семена елей. Крики фазанов, тяжелое биение их крыл рассекают воздух. — — Я медленно шагал обратно, по направлению к дому; расширившимися легкими вбирал в себя прохладный, жгучий воздух, печаль и исполненный обетования блеск хиреющего бытия… Пока небо еще хватается за наше нутро, пока прикасается к сердцу своей стальной прохладой, этот привкус влажности, очищенных газов придает нам силы. — — Он придает нам силы, чтобы шагать по опавшей листве и путаться крика взлетающих птиц. Нужно думать о лесе как о системе, рассчитанной на вечность. Думать, что вот эти молодые дубы проживут и сто, и триста, и пятьсот лет. Переменчивых лет. С летними засухами, сжигающими листву; с суровыми зимами, жертвами которых падут многие живые ветки. И конечно, с хорошими временами года, способствующими растительному процветанию: когда корни будут уходить глубоко в землю, ломая даже камни; когда все части дерева будут разрастаться, будто в этом и заключается мудрость мира, — а лиственные крыши выгнутся темными блестящими куполами. — Для человека это было бы достойным делом: обеспечить деревьям возможность такого длительного роста. Им обеспечить возможность роста — — а Тутайну — покой.
Я остановился у края шахты, чтобы еще раз заглянуть в бездну, в эту серую глубокую дыру. — Неужели люди опять вытащат оттуда гроб, после того как он будет засыпан и замурован: лишь потому, что у них возникнет подозрение (какое, собственно)? — Я ничего себе не ответил. Но человек порочен. И, кроме того, безумен{236}. Я нашел, что шахта глубокая, что она достаточно глубока для гроба. Ужасный спуск… вниз до самого дна — во всяком случае, если ты способен представить себе такое: представить это как шаг… как падение из жизни… в Больше-не-жизнь. (Мой дедушка похоронен на глубине в пять метров. О могиле родителей я ничего не знаю. А что касается прадедушки и прабабушки с отцовской стороны: их каменный прямоугольный склеп находится под полом позднеготической кирпичной церкви… и заполнен песком, белым морским песком. Относительно песка распорядился мой отец, после того как обсудил все с клириками, ремесленниками и лавочниками из городского синода: потому что тесное погребальное помещение иначе не могло бы противостоять разрушению на протяжении хотя бы тех ста двадцати лет, которые, согласно договору и надгробной надписи, гарантированы его родителям — за соответствующее вознаграждение — как срок покоя. — Дальше в прошлое не заглядывает даже предание. Никто не знает, где они похоронены — эти предки, из-за которых мы подвергаемся мукам. Приходские книги во время какого-то пожара стали добычей огня.) Но я хочу обеспечить моему другу длительный могильный покой. Посреди человеческого мира, посреди всего этого безумия — длительный могильный покой. Я глуп? Я забыл о неугомонности своих безумных собратьев по человеческому роду? Как я могу хотя бы предположить, что этот маленький Нижний мир в уединенной пустоши останется непотревоженным?
Я, окончательно пав духом, зашагал дальше, исполненный недоверия к этой гробнице, ко всем гробницам. Я все еще не определил день и час погребения.
Аякс вмешался в механизм моих забот. Предложив новый план. Он как раз вернулся с почты с присланными мне корректурами. Он остановился возле письменного стола, взглянул на сундук и спросил:
— Куда же теперь девать этот гроб?
Я поднял глаза от листов концертной симфонии, которую только что удлинил на несколько нот, и задал встречный вопрос:
— Да, куда?
— Ты ведь велел рабочим проделать дыру в пустоши, — сказал Аякс.
— Колодец, — поправил я, ухватившись за старую ложь, потому что теперь ни эта дыра, ни какая-либо другая не казалась мне надежным пристанищем для Тутайна. Я вдруг отказался от мысли использовать это место — именно потому, что Аякс догадался о его предназначении.
— Там так и не набралось никакой воды, в этом колодце, — заметил Аякс как бы между прочим, приглушенным голосом. И все же он, вероятно, хотел разоблачить мою ложь — а может, ему просто нужен был толчок, чтобы в голове замелькали такие же мысли, как у меня, когда я решил поручить взрывникам проделать шахту. Но в конце концов их работа оказалась ненужной… Я больше не пытался вернуться, пусть и окольным путем, к прежнему плану — например, признать Аякса посредником, чтобы он освободил меня от сомнений. Я молчал. Он, похоже, напрягал свои умственные способности, чтобы обдумать возникающие у него в голове варианты.
Аякс, наверное, долго не расставался с мыслью о колодце, потому что в какой-то момент спросил:
— Так ты не хочешь его углубить?
И когда я подтвердил, что не хочу, он все-таки попробовал настоять на своем:
— В любом случае, это глубокая яма.
— Да, — согласился я; и стал ждать, какие выводы он сделает из столь банального на первый взгляд факта.
(Нам обоим не хватало мужества, чтобы быть откровенными друг с другом. Мы, словно по рассеянности, много раз вплетали одно и то же слово в наши ничего не значащие речи.)