Человек находит себя
Шрифт:
Поезд тронулся. Ваня зашагал рядом с вагоном. Он натыкался на людей, извинялся и, высоко поднимая руки, протягивал Тане насмерть перепуганного стрижа. Таня не брала. Только улыбалась и показывала глазами в небо. Поезд ускорял ход. Ваня бежал рядом. Добежал до конца платформы. Остановился и выбросил вперед руки…
Крохотный крылатый комочек стремительно взвился в небо. Растаял. Исчез.
Поезд изогнулся на повороте, и Таниного вагона не стало видно. А Ваня все стоял и махал рукой. Потом достал из кармана сложенный вчетверо тетрадный листок в клеточку — записку, которую так и не передал Тане. Перечитал. Скомкал. И, глубоко вздохнув, снова засунул в карман.
Москва встретила Таню гостеприимно. Город, любимый с детства, бережно провел ее через суету своих улиц,
Таня вошла в его квартиру — единственную комнату на два окошка. Авдей Петрович прочитал письмо. Брат просил позволения для Тани пожить у него, пока не поступит в консерваторию; а если поступит, писал он, то перейдет в общежитие.
Хозяин сдвинул очки на кончик носа, просто и без всякого раздумья сказал:
— Ну что ж, живите, если по душе моя скорлупа. — Над его добрыми голубыми глазами внушительно клубились густые белые брови.
И Таня поселилась у Авдея Петровича.
Это был, несмотря на свои семьдесят лет, довольно крепкий старик с небольшой прямоугольной бородой и седыми курчавыми волосами, плотным полукольцом облегавшими глянцевитый купол лысины. Таня заметила одну особенность его лица: глаза были ласковыми и постоянно смеялись, а брови казались сердитыми, даже грозными. Роговые очки, которыми Авдей Петрович пользовался для работы и чтения, тоже имели особенность. Оглобли их были так замысловато изогнуты в разные стороны, что, когда он утверждал на носу свою хитрую оптику, в правое стекло смотрелась грозная мохнатая бровь, в левое — часть щеки и нижний краешек смеющегося глаза, и все это сильно увеличенное.
Имела особенности и квартира Авдея Петровича, которую он называл скорлупой. Не очень тесная и не слишком просторная, комната была обставлена простой, уже изрядно потертой мебелью, необъяснимым исключением среди которой была посудная горка из какого-то необычайного дерева, отполированная до зеркального блеска. Нарядный вид ее сразу привлек внимание Тани. Остальные особенности вернее было бы назвать обыкновенностями. К их числу относился и предложенный Тане стул с выщербленной на сиденье фанерой, который всем своим видом подтверждал правоту древней мудрости о сапожнике без сапог. На стене висела репродукция шишкинских «Сосен», несколько семейных фотографий, ходики, страдающие одышкой… Один угол комнаты был отгорожен ширмой и служил хозяину спальней. У стены стояла чистенько прибранная кровать с кружевным покрывалом и накидками — следами девичьих рук. Перед нею — этажерка со стопкой книг, посредине — стол на точеных ножках, а у дверей — большой старинный сундук и повешенный над ним коврик с оленями и огромной лимонно-желтой луной.
Авдей Петрович был искусным столяром и работал на одной из мебельных фабрик столицы, жил вместе со своей внучкой, у которой, по его словам, тоже «деревянная кость», словом, «в деда издалась»: она работала фрезеровщицей на той же фабрике, что и он.
Настя пришла домой поздно. Она оказалась на редкость веселой и общительной девушкой. Несмотря на несколько более широкий, чем ей хотелось бы, нос и не в меру полные губы, она несла в себе то неповторимое обаяние молодости, которое в девятнадцать лет способно скрасить и не столь пустяковые изъяны. Обаянием этим дышало и доброе Настино лицо, и постоянно веселые голубые, как у деда, глаза.
Девушки сразу подружились. Настя тут же пожелала уступить свою кровать, но Таня наотрез отказалась. Первый московский ее ночлег состоялся на сундуке под ковриком с оленями, на тощем, похожем на засушенную оладью тюфячке, — единственный дар, который согласилась она принять от Насти.
Утром началось знакомство с Москвой. С вечера получив подробную «инструкцию» от Авдея Петровича насчет возможных маршрутов и наивернейших способов отыскания своего переулка, Таня чуть свет вышла из дому.
Прозрачное и чуть розоватое небо окрашивало город в легкие теплые тона. Нежные отсветы ложились на
стены домов, на мостовую… Долго ходила Таня по Красной площади. Смотрела и смотрела на Мавзолей, на рубиновые звезды кремлевских башен. Чудные кремлевские звезды, не виденные никогда в жизни, но постоянно жившие с нею рядом, теперь были здесь: близкие, сияющие, несмотря на слепительный свет неба. Снизу они казались невесомыми и, если долго смотреть, как будто летели над головой, и куда-то далеко-далеко, но не улетали, оставались тут, с Москвой, с Таней… Единственные, и притом земные, звезды, которые светят и днем!..До краев налитая восторгом, Таня до вечера бродила по городу, ездила в метро, побывала в трех нотных магазинах, накупила давным-давно знакомых на память нот, лишь бы поиграть на рояле здесь же, в магазине, будто для пробы; без музыки она не могла спокойно прожить ни одного дня… Не раз заблудилась. В свой переулок попала поздно и с другого конца.
— Ну, потеряшка, раз десяток заблудилась, наверно? — встретил ее вопросом Авдей Петрович и, услышав в ответ, что всего только «три разочка», удовлетворенно заявил: — Ну, молодец! Годишься, значит, в москвички!
До приемных экзаменов в консерваторию оставалось еще несколько дней. Таня жадно продолжала знакомиться с Москвой. Часами бродила по шумным этажам пассажа, не тратя, однако, ни копейки даже на пустячки, исключая разве мороженое: весь бюджет был рассчитан до мелочи. И лишь одно необузданное желание по-прежнему не имело запрета: Таня ежедневно ходила в нотные магазины, покупала ноты и проигрывала их тут же на рояле, иногда, впрочем, забывая даже перевертывать страницы. Она постоянно опасалась, как бы не раскусили продавцы ее маленького плутовства, и за рояль всякий раз усаживалась с опаской: «Наверно, уж приметили, что вот повадилась нахальная девчонка бренчать каждый день на рояле…» С тревогой вглядывалась в лица продавцов, но ничего не замечала в них, кроме узкопрофессиональных забот. И продолжала свои «музыкальные» покупки.
Только в один, пасмурный и дождливый, день Таня осталась дома. От нечего делать она стала перебирать книги на этажерке. Наткнулась на «Северную повесть» Паустовского, полистала… Начала читать. И не смогла оторваться.
Читала до прихода Авдея Петровича… Одно место особенно заинтересовало ее. Столяр Никитин полировал книжные полки на квартире всемирно известного писателя («Наверно, у Горького…» — подумала Таня) и, показывая ему великолепие красного дерева при свете обыкновенной свечи, говорил: «Объясните мне, дураку, чем это дерево хуже драгоценного камня?» И вдруг начинал декламировать из пушкинского «Моцарта и Сальери»: «Звучал орган в старинной церкви нашей, я слушал и заслушивался…» А писатель («Ну конечно же, Горький!») привел в комнату каких-то людей, показывал им чудеса необыкновенного дерева и говорил о «прелести настоящего искусства — будь то литература или полировка мебели».
«Значит, если человек очень любит свое дело, ему в работе музыка может слышаться!»
Таня стала расспрашивать Авдея Петровича о красном дереве, о полировке и о том, правда ли, будто пламя свечи открывает в дереве что-то особенное.
— Ну и назадавала же ты мне, Яблонька, вопросов, — покачал головой Авдей Петрович и сам улыбнулся ласковому имени, которым неожиданно для себя назвал Таню.
Он сидел за столом, сцепив руки и немного наклонив голову. На лысине его, сбегая к виску, вздувалась и вздрагивала синеватая жилка.
— Взгляни-ка, — сказал он, указывая на шишкинские «Сосны», — вот художник деревья изобразил, хорошо изобразил, слов нет, проник в природу. Только вся ли красота здесь? В том и дело, что самые вершинки только! А внутрь, в сердце дерева ни один художник еще не проник. Да… А красота в нем особенная. Тем особенная, что показывать ее надо такой, какая она есть, безо всяких прикрас, а то испортишь только… Ну и суди сама, сколь велика красота, если к ней ничего и прибавить нельзя. Она и есть самая большая на свете! Красивее ее не сделать, а вот сильней показать можно. Над этим-то и трудимся мы, столяры, те, разумеется, которые свое мастерство уважают…