Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Что, папаша, не спится? — Александр Александрович повернул голову и увидел проводника, невзрачного мужчину лет сорока пяти, с неприметным лицом и редкими спутанными после сна волосами. — Может, чайку? — спросил проводник, и Александр Александрович почувствовал, как от простой, само собой разумеющейся участливости у него перехватило горло. Он вспомнил вдруг — не сознанием даже, а так, внезапным движением души, сокращением сердечной мышцы, чего ему постоянно и мучительно не хватало за границей. Вот этого не бог весть какого утонченного, естественного участия, этого пусть не обязывающего ни к чему внимания и понимания, на которое каждый человек имеет право — в вагоне так в вагоне, в трактире так в трактире, особенно в тот момент, когда нигде уже его не понимают, этих двух-трех добрых слов, случайно, без всякого расчета оброненных соседом, попутчиком, встреченной у колодца деревенской старухой.

«Эх, ваше

благородие, — говорил ему в батиньольском кафе ночной таксист, бывший кутеповский казак, — вежливость, оно, конечно, даже здесь, в этом, прости господи, вертепе. А по душам поговорить не с кем. Не с кем, ваше благородие, попробуйте — дураком сочтут!»

…По площади кружились машины. Было прохладно, но солнечно, и по этому ослепительному, холодному солнцу он сразу узнал свой город. Площадь казалась просторной и светлой. Александр Александрович понял отчего: он впервые ее видел без памятника Александру III, того самого, который у них в семье, как и во всем мыслящем Петербурге, называли «комодом». Переливалась яркими, осенними цветами клумба на месте монумента. А за ней в утреннем нежном тумане лежал Невский, и дома его издали походили на две колонны океанских судов, следующих точно в кильватер.

На углу Староневского Александр Александрович остановился, не в силах идти дальше. Он вдруг подумал о мудрости библейских и прочих легендарных жестов: ему хотелось встать на колени, поцеловать землю, воздеть руки, он никогда не любил аффектации и вот сейчас готов был плакать, или творить молитву, или посыпать голову пеплом.

— Вам плохо? — спросила его немолодая женщина, и он вдруг узнал типичное для этого города лицо, усталое и внимательное, — Почему вы не отвечаете? — повторила она. — Вам очень плохо?

— Мне очень хорошо, — сказал Александр Александрович. — Я вернулся. — И поцеловал женщине руку.

— Я вернулся. Я вернулся. Вернулся, — говорил он сам себе, а вернее, кто-то другой произносил эти слова, и они звучали в ушах Александра Александровича, как тот щемящий бравурный марш, который раздавался на вокзале в тот момент, когда он впервые уезжал из дому. Невский был пуст и широк, и противоположный тротуар, кап в детстве, казался ему другим берегом реки. Ни на одной улице мира — ни на константинопольской Пэре, ни даже на Елисейских полях — не испытывал Александр Александрович такой охоты гулять — просто идти без какой-либо определенной цели, разглядывая встречных, ловя свое отражение в зеркальных стеклах магазинов и совершенно конкретно сознавая, что по этим же камням ступала легкая, спешащая пушкинская нога. Странная вещь — Александр Александрович почти не замечал перемен, происшедших в городе, — перемен было сколько угодно, но они не занимали его, поскольку радовался он как раз другому, тому, что все его родное на старом месте. У клодтовских коней они еще гимназистами назначали друг другу свидания — они играли в заговорщиков и, проходя по Фонтанке, демонстративно избегали городовых. А вот дом, восемьдесят шесть, где был открыт «паноптикум печальный», в котором он, юный студент, встретил своего тезку, самого Блока, — поэт был в широкополой шляпе, и взгляд его неподвижных глаз гипнотизировал. Подъезд неподалеку от Елисеевского тоже остался прежним, сюда Александр Александрович ходил в гости к однокласснику Коке Вержбицкому, отец у него был адвокат, известный радикальными взглядами, а мать — загадочная и очень красивая женщина с длинными волнующими глазами, передняя в их квартире, как ложа примадонны, всегда была заставлена корзинами цветов.

Он побродил по Невскому, а потом свернул на Литейный, по которому, как и в старые времена, ходил трамвай, только не дребезжащий, одновагонный, а длинный и стремительный. На углу Невского и Литейного стоял когда-то самый представительный во всем Петербурге городовой — огромного роста, с роскошными каштановыми усами, важный, как председатель государственного совета. Однажды апрельским сверкающим днем Александр Александрович ехал по Невскому на извозчике и от полноты чувств, от запахов весны, от необъяснимого состояния счастья, какое охватывает человека среди солнечного, звенящего Невского проспекта, громко по-французски напевал «Марсельезу». На углу городовой остановил пролетку. «Что это за мелодии вы изволите петь, господин студент? — спросил он требовательно, но вежливо, соотнося свой служебный пыл с элегантной тужуркой Александра Александровича и белоснежным его бельем. — Песни-то эти порядочным господам не к лицу, их все больше драные социалисты любят».

«Господин пристав, — ответил тогда Александр Александрович, — надо вам знать, что «Марсельеза» — официальный гимн французской республики, с которой Российская империя состоит в сердечном согласии».

Стоял сухой и теплый сентябрьский день. Деревья возле бывшего Нового пассажа уже порыжели. Вероятно,

лето было сухим, так бывает, это ведь только непочтительные москвичи убеждены, что в Ленинграде всегда дождь.

До дома оставался один квартал. Александр Александрович остановился, отдышался, огляделся по сторонам. Здесь он впервые увидел революцию — пылающий полицейский участок, толпу, залившую Литейный до краев, и Павловский гвардейский полк, который порвал трехцветный императорский штандарт и проходил по проспекту под красным знаменем. Александр Александрович поправил галстук, смахнул с бортов плаща невидимые пушинки и медленным, полным достоинства шагом двинулся к своему родному дому.

Гастроном — тут была лавка Андреева, где продавали замечательные медовые пряники; книжный магазин так и был на этом месте, на витрине всегда выставлялись новинки издательства Сойкина — грезы всех гимназистов. Еще несколько шагов. Подъезд под двумя кариатидами. У одной из них был отколот локоть. Александр Александрович остановился и торжественно снял берет. «Добрый день, сударыня, как видно, вас время тоже не пощадило».

Он взялся за ручку тяжелой ложноклассической двери и подумал, что не хватает только, чтобы в дверях оказался швейцар Семен Иванович Паклин, которого друг отца, фельетонист Барсов, прозвал Коковцевым. Семен Иванович действительно походил на премьер-министра, сам он тоже был из новгородцев, аккуратный, с тщательно подстриженной бородкой, всегда в сияющих сапогах. Вместе с семьей он жил под лестницей, мальчики Гриша и Троша ходили в барских обносках, в парадной рядом с отцом им было запрещено появляться. По широкой каменной лестнице Александр пошел к себе во второй этаж. Он поднял голову и увидел краешек знакомой дубовой двери. Вот так в десятом году, возвращаясь из гимназии, он застал маму и сестру Веру плачущими в дверях. Оказалось, что умер Лев Толстой, и сестра, не успев войти в дом, разрыдалась на лестнице.

Дверь была та же, огромная, до потолка, двустворчатая, дубовая. На верхней филенке сохранился выступающий сквозь многократную покраску знак страхового общества «Саламандра». А на уровне звонка, тоже чудом сохранившегося, — кнопку нужно было не вдавливать, а оттягивать — висел старательными, чертежными буквами написанный указатель, сколько кому звонить. «Алаенковы, Машкова, Ценципер, Разумович, Белоозерская» — всего девять фамилий. «Сколько раз позвонить, — подумал Александр Александрович, — вернее, кому?» Ценципер представлялся ему толстым и лысым провизором или детским врачом, а Алаенковы — многодетной, скандальной семьей. Ну и самое главное, какой придумать повод для визита, ведь как-то неудобно и трудно объяснить все как есть, люди почему-то всегда склонны верить самым простым и естественным объяснениям. Он так и не успел ничего придумать, а рука уже оттянула два раза с детства привычный сосок звонка. Минуты через полторы за дверью послышались спешащие, шаркающие шаги, потом дверь рывком раскрылась, но в темноте передней Александр Александрович никого не увидел.

— Ну, что же вы, входите, — раздался из недр квартиры недовольный женский голос, и Александр Александрович торопливо переступил порог, так и не зная еще, как он, собственно, представится. Вспыхнул неяркий свет, у входа в коридор стояла пожилая женщина, вытирая фартуком мокрые и красные после стирки руки.

— Простите, — неуверенно произнес Александр Александрович, — я хотел, так сказать… — Он осмотрелся: передняя была неузнаваема, грязноватые крашеные стены, сундуки и старые мещанские шкафы по углам. — Хотел взглянуть, как вы живете. — Александр Александрович покраснел от натужности и нелепости этой фразы.

— Из треста, что ль? — строго спросила женщина, остановив взгляд на портфеле Александра Александровича. — Давно пора, уж сколько ждем, не знаем, правда или нет, разговоры одни…

— Что — правда? — не понял Александр Александрович.

— Да насчет того, что наш дом под учреждение забирают. У нас в домоуправлении давно слух ходил, мы о ремонте мест общего пользования просили, а нам говорят, чего, говорят, ремонтировать, когда весь дом скоро выселят и всем квартиры дадут, — она говорила торопливо и даже чуть агрессивно, на всякий случай, как человек, опасающийся, что его перебьют и не выслушают до конца.

— Иван Васильевич! — крикнула женщина в глубь коридора. — Что я говорила, вы не верили, пришли все-таки посмотреть…

Вместо Ивана Васильевича в дверях появился небритый человек лет тридцати в майке и длинных, ниже колен, трусах. Вид у него был несвежий.

— Ты чего орешь, тетя Тань?

— Орешь! — замахала на него руками женщина. — Постыдился бы, черт! Посторонние люди приходют, порядочные, а ты в таком виде, бесстыдник!

«Люстра!» — чуть не вскрикнул Александр Александрович. Люстра была прежняя, та самая, ну, пусть запыленная немного, но ведь та же, с хрустальными висюльками, звеневшими во время кадрили.

Поделиться с друзьями: