Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Мой, пока все не смоешь, - приказала она.

Собрались соседи, они смеялись, качали головами, жалели мать, спрашивали у нее, как это я сумел столь быстро узнать так много. Я смывал написанные мылом ругательства, и меня душила ярость. Я рыдал, просил мать отпустить меня, говорил, что никогда больше не буду писать таких слов; однако она не сдалась, пока все не было смыто. Я и в самом деле никогда больше не писал таких слов - я твердил их про себя.

После ухода отца мать со всем пылом отдалась религии и часто водила меня в воскресную школу, где я встретил представителя бога в лице высокого проповедника-негра. Однажды в воскресенье мать поджарила курицу и пригласила проповедника к обеду. Я был счастлив - не потому, что придет проповедник, а потому, что мы будем есть курицу. Пригласила мать также кого-то из соседей. Не успел проповедник

прийти, как я его возненавидел, потому что сразу понял - он в точности как мой отец, ему тоже на всех наплевать. Сели за стол, взрослые смеялись, болтали, я ютился на уголке. Посередине стола стояло блюдо с сочной румяной курицей.

Я поглядел на тарелку супа, которую поставили передо мной, поглядел на курицу с хрустящей корочкой и выбрал курицу. Все принялись за суп, я же к своему и не притронулся.

– Ешь суп, - сказала мать.

– Я не хочу супа, - сказал я.

– Не съешь суп, ничего больше не получишь, - сказала она.

Проповедник доел суп и попросил передать ему блюдо. Я разозлился. Он с улыбкой разглядывал курицу, выбирая кусочек полакомее. Я отправил в рот полную ложку супа, стараясь догнать проповедника. Нет, поздно, не догоню! На его тарелке уже лежали обглоданные косточки, и он тянулся за следующим куском. Я спешил изо всех сил, но что толку! Другие гости тоже принялись за курицу, и блюдо опустело уже больше чем наполовину. В отчаянии я перестал есть и смотрел на исчезающую курицу.

– Ешь суп, а то ничего больше не получишь, - снова предупредила меня мать.

Я посмотрел на нее с мольбой и ничего не ответил. Кусок за куском исчезали, а я не мог проглотить ни ложки. Меня охватила ярость. Проповедник смеялся, отпускал шутки, а взрослые ему почтительно внимали. Я уже так ненавидел проповедника, что забыл и о боге, и о религии, и вообще обо всем на свете. Я знал, что так нельзя, но не мог сдержать себя, я выскочил из-за стола, закричал: "Проповедник съест всю курицу!" - и, ничего не видя, бросился из комнаты.

Проповедник откинул назад голову и захохотал, но мать рассердилась и сказала, что, раз я не умею вести себя за столом, я останусь без обеда.

Однажды утром мать сказала, что мы пойдем к судье и он, может быть, заставит отца содержать нас с братом. Через час мы трое сидели в большой набитой людьми комнате. Я был подавлен: вокруг было столько людей, все что-то громко говорили, но я ничего не понимал. Высоко надо мной было лицо какого-то белого, мать сказала, что это судья. В другом конце громадной комнаты сидел мой отец и глядел на нас с наглой улыбкой. Мать предупредила меня, чтобы я не верил ласковому обращению отца, и сказала, что, если судья будет задавать мне вопросы, я должен отвечать правду. Я обещал, хоть и надеялся, что судья ни о чем меня не спросит.

Я почему-то все время думал, что зря мы сюда пришли, ведь если бы отец хотел меня кормить, он не стал бы дожидаться, пока судья заставит его делать это. Сам я не хотел, чтобы отец меня кормил; я всегда хотел есть, но мысли о еде больше не связывались с ним. Мне и сейчас ужасно хотелось есть, я без конца ерзал на стуле... Мать дала мне бутерброд, и я стал жевать его, тупо глядя в одну точку и мечтая поскорее уйти домой. Наконец кто-то назвал имя матери, она встала и заплакала навзрыд, так что даже говорить не могла; наконец кое-как справилась с собой и сказала, что муж бросил ее с двумя детьми, дети голодают, сидят голодные целый день, а она работает и воспитывает их одна. Вызвали отца; он развязно вышел вперед, улыбаясь, хотел поцеловать мать, но она отстранилась. Из всего, что он говорил, я слышал только одну фразу:

– Я сделаю все, что могу, ваша честь!

Мне было больно смотреть, как мать плачет, а отец смеется, и я был рад, когда мы наконец вышли на солнечную улицу. Дома мать снова плакала, жаловалась на судью, который поверил отцу, - где же справедливость? После сцены в суде я старался забыть отца; я не ненавидел его, я просто не хотел о нем думать. Часто, когда у нас было нечего есть, мать просила меня пойти к отцу на работу и попросить у него хоть доллар, хоть несколько центов... Но я ни разу не ходил к нему. Я не хотел его видеть.

Мать заболела, и с едой стало совсем худо. Теперь мы голодали по-настоящему. Иной раз соседи делились с нами своими крохами, присылала доллар-полтора бабушка. Была зима, я каждое утро покупал на десять центов угля на складе и нес его домой в бумажном пакете. Я не ходил в школу и ухаживал

за матерью, но потом приехала бабушка, и я снова стал учиться.

Вечерами велись долгие невеселые разговоры о том, что надо бы нам жить с бабушкой, но из этих разговоров так ничего и не вышло. Наверное, не было денег на переезд. Отец разозлился, что его вызвали в суд, и теперь совсем не хотел нас знать. Мама с бабушкой без конца шептали друг другу, что эту женщину надо убить, разве можно разрушать семью? Меня раздражали бесконечные разговоры, которые не приводили ни к чему. Пусть бы кто-нибудь согласился убить моего отца, запретил нам произносить его имя, предложил нам переехать в другой город! Но от бесконечных надрывающих душу разговоров никакого толку не было, и я старался как можно меньше бывать дома, на улице мне было куда легче и проще.

Мы не могли наскрести денег, чтобы заплатить за развалюху, в которой жили: те несколько долларов, что бабушка оставила нам перед отъездом, были давно истрачены. В отчаянии, еще совсем больная, мать пошла просить помощи в благотворительные учреждения. Она нашла приют, куда согласились взять меня и брата при условии, что мать будет работать и вносить небольшую плату. Мать не хотела расставаться с нами, но выбора у нее не было.

Дом, в котором помещался приют, был небольшой, двухэтажный. Он стоял в саду, а за садом начинался луг. Однажды утром мать привела нас туда к высокой строгой мулатке, которая сказала, что ее зовут мисс Саймон. Я ей сразу понравился. У меня же при виде ее от страха язык прилип к гортани. Я боялся ее все время, что прожил в приюте, до самого последнего дня.

Детей было очень много, и шум здесь всегда стоял такой, что можно было оглохнуть. Дневной распорядок я понимал плохо и так до конца в нем и не разобрался. Голод и страх не оставляли меня ни на минуту. Кормили нас скудно и всего два раза в день. Перед сном давали по ломтику хлеба с патокой. Дети были угрюмые, злые, мстительные, вечно жаловались на голод. Обстановка была тяжелая, нервная, ребята ябедничали, подсиживали друг друга, и в наказание нас лишали еды.

Приют был бедный, машин для стрижки газонов у него не было, и нас заставляли рвать траву руками. Каждое утро после завтрака, который мы проглатывали и оставались такими же голодными, как были, кто-нибудь из старших ребят вел нас в сад, и мы рвали траву, стоя на коленях. Время от времени появлялась мисс Саймон, проверяла, кто сколько травы нарвал, и в зависимости от этого ругала нас или хвалила. От голода и слабости у меня часто кружилась голова, я терял сознание и падал на землю, потом приходил в себя и с тупым изумлением смотрел на зеленую траву, ничего не понимая, не помня, где я, как будто просыпаясь от долгого сна...

Сначала мать приходила к нам с братишкой каждый вечер, потом перестала. Я стал думать, что и она, как отец, исчезла неизвестно куда. Я быстро научился не доверять ничему и никому. Когда мать наконец пришла, я спросил, почему ее так долго не было, и она объяснила, что мисс Саймон запретила ей нас навещать и так баловать. Я умолял мать забрать меня, она плакала, просила подождать немного, говорила, что скоро увезет нас в Арканзас. Она ушла, и я совсем впал в тоску.

Мисс Саймон пыталась завоевать мое доверие: как-то она сказала, что хочет усыновить меня, если мать согласится, но я отказался. Она приводила меня к себе домой, подолгу уговаривала, но я ее словно и не слышал. Страх и недоверие уже глубоко въелись в меня, я стал настороженным, как зверек, память крепко помнила обиды; я начал сознавать, что я обособлен ото всех и что все - против меня. При чужих я боялся сказать слово, ступить шаг, выдать малейшее чувство, и почти все время мне казались, будто я вишу над пропастью. Воображение разыгрывалось, я мечтал убежать из приюта. Каждое утро я давал себе клятву, что завтра меня здесь не будет, но приходило завтра, и я не мог совладать со своим страхом.

Однажды мисс Саймон сказала, что теперь я буду помогать ей в канцелярии. Она посадила меня с собой завтракать, и, странное дело, когда я оказался против нее, я не мог проглотить ни куска. Эта женщина что-то во мне убивала. Потом она подозвала меня к столу, за которым надписывала конверты.

– Подойди ближе, - сказала она.
– Не бойся.

Я подошел и встал рядом. На подбородке у нее была бородавка, и я глядел на нее как зачарованный.

– Возьми пресс-папье и, когда я надпишу конверт, промокай, - сказала она, указывая на пресс-папье, которое стояло тут же на столе.

Поделиться с друзьями: